Изменить стиль страницы

«Где же твой роман?» – спросила однажды Лизанька по возвращении из больницы. «Отложил до лучших времен, – легко солгал Бурнашов. – Решил, пусть отлежится».

Собственно говоря, все писания в этой обыденной жизни воистину чушь, извивы больного ума – и не более. Но как же хорошо, когда голова свободна, промыта родниковой водою, можно просто смежить веки и уснуть. И черные птицы по ночам не клюют в темя, и стаканы крови не надо пить, никто не требует убивать и убегать от греха. Только голову на подушку – и как в бездонный омут. Ночь как одна минута.

Веки налились свинцом. Бурнашов через усилье таращил глаза, напрягался, чтобы запечатлеть мирную домашнюю картину. Под низко висящей лампочкой две такие разные женщины доверительно сблизили головы, парят стаканы с чаем, вся кухня пронизана медовым густым светом, который можно резать на куски, как соты. Печь калит ребра, припекает, тело само собой убегает, мостится на валенки, на фуфайки, заброшенные сушиться. Бурнашов то уходил в сон, то выныривал, ловил обрывки разговора, что прялись вокруг Клавки, которая намедни подняла на мать руку. Лизанька таращила глазенки и испуганно вздергивала плечики, искренне переживая за Королишку и побаиваясь ее. Ведь чем черт не шутит, коли о старухе на Спасе такая слава…

– Нынче ночью сходила к трем колодцам, набрала воды. Сварила на трех водах суп. Ну, думаю, накормлю девку, умирится, перестанет меня клевать. А она супу не поела, ложки не хлебнула, подхватила да и в помойное ведро всю кастрюлю… Ох те мне, столько добра перевела. Ты, говорит, мати, колдунья, я тебя разоружу. – Королишка отхлебнула чаю, поглядела на стопку возле локтя, но пить раздумала. – Ох доча, доча, говорю ей; как бы не наплакаться тебе. – Старуха помедлила, цветастый полушалок поправила на плечах и, приблизив медовые глаза к Лизанькиному прозрачному личику, сказала хмельно, с угрозой: – А я, Лизка, и вправду колдунья. Я ведь чего хочешь могу. – Королишка угрюмо всхохотала и хлопнула себя по ляжкам. – Одна-то век наживешься, дак чего в голову не ударит? Ой дуры мы, ба-бы-ы!.. Батюшко, ты не старик старый, на печи-то лежать, – перевела она разговор на Бурнашова, заметив, что проснулся тот. – Все опаришь, будешь как пареная репа. Тебя Лизка и не захочет.

Бурнашов не ответил, занятый собою, слушал, как играет ветер в трубе. Нет, подумал он, обжитая изба не суденко в штормовом море; пожалуй, нет ничего в мире надежнее своего печища, вокруг него можно всякую жизнь построить, какую позволит твоя натура и обстоятельства. Ведь как поносуха ни скребется в подоконья, а в мою крепость ей не попасть, не выстудить. Родит Лизанька сына, и последняя дверца прикроется перед сердечной смутой… Была как кабарожка, а стала как утица, умиленно подумал о жене. Моего сына носит… Моего ли?

Но тут новая гостья пожаловала. Вбежала соседка Зиночка, крохотная женочонка с мужским горбоносым лицом и ярко-синими безбровыми глазами. И средь зимы была она в резиновых сапожонках на босу ногу, просторные голяшки стегали по худым икрам. Зиночка остановилась у порога, вся трепещущая, вскричала, что в нее кирпичами бросаются, а сухие ручонки так и сновали в воздухе, описывая всякие невразумительные фигуры.

Пришлось Бурнашову слезать с печи. «Алеша, пойдем. Ты писатель, ты на разбойника управу найдешь. Моду тоже взяли, кирпичами бросаться», – кричала Зиночка, перетаптываясь у порога. Изможденное личико собралось в кулачок, и лишь глаза горели пронзительно, как две небесные лампады.

Королишку развезло в тепле, она лишь молча махала в сторону двери, дескать, поди прочь, откуда пришла. Зиночка робела перед хмельной старухой и не просила о помощи.

А Бурнашов поверил заполошной соседке. Он лишь своей жизни не верил, будто однажды начерно примерился, шутейно затеял ее, чтобы после примерки зажить по-настоящему. И все ждал этого переломного дня.

Но известие Зиночки сразу принял сердцем, поверил ее возбуждению, ее расширенным в ужасе глазам. Он накинул кожушок, надвинул на голову скуфейку с алым донцем, и Лизанька, приглядываясь к мужу, удивилась внешней схожести этих двух случайных людей. Два блаженных встретились на распутье: все мнится им, все чудится, и постоянно зреют в голове какие-то интриги. Вымысел украшает их быванье, вся красота их жизни в ожидании.

«Вы парочка… Как муж да жена», – вдруг сказала Королишка. «Фу-фу-фу… сгинь», – зафукала Зиночка и с напором открыла дверь. Ворвался клуб морозного пара…

Вошли в подворье, Бурнашов осветил все закутки и схороны фонарем. Зиночка топталась у крыльца, боялась вступить в свои владения. Напряженно запрокинув лицо, кричала, что «тамотки злодей, он кидал в спину кирпичами и хотел убить». Бурнашов залез на чердак, обыскал все убогое житье, но злоумышленника не нашел, да и не было его, и никаких кирпичей не валялось на утоптанном снегу.

«И неуж я обозналась? – повторяла женщина уже раздраженно, разочарованно, без того возбужденного, радостного испуга, что был в голосе. – Что мне, поблазнило? Вы не там, не там ищите. За печной трубой, в уголке посмотрите хорошенько». Теперь Зиночка досадовала на соседа и понукала его, чтобы он убирался с подворья скорее и оставил женщину одну. Может, ей не хотелось, чтобы сосед уличил ее в обмане и в причуде? Иль уверилась она в мысли, что навещал отчаянный целовальщик, что однажды тайно проник в окно и миловал Зиночку, тискал больно, зацеловал, и эти грубые жадные ласки женщина тешила в душе, носила в себе как некую награду за постылую жизнь. Насладился, злодей, и пропал во тьму, не подав вести, но вот опомнился, улучил время, а она, дурочка, себе на вред, пригласила постороннего мужика и выпугала гостя. Тогда зачем каменьем, а? Ведь Зиночка женщина порядочная, у нее светлые хоромы и много всякого добра. Зиночка рассердилась и заперлась в избе…

Ссутуленный домишко чернел окнами, ни в одном стекле ни залысинки своего света, и лишь отражения чужого огня лежат полосами. Вот коротает Зиночка впотемни долгий зимний вечер, пугается неведомо кого и, замирая душою, собравшись в комок в углу широкой печи, настороженно слушает дом, дожидается скрипа, шороха, шепота, чтобы в испуге вскричать, расплакаться, поспешить к Королишке за подмогой, разнося по сельцу новую весть. Но после и жить долго-долго внезапным видением. Этим разбавляет Зиночка сиротские долгие дни, украшает жизнь. И до чего только не додумается одинокий человек, в какие только потемки не заведет его дичающая душа… Всего на свете будто бы боится крохотная женщина с мужеподобным лицом и ярко-синими безбровыми глазами, но меж тем постоянно живет без огня, словно навораживает, зазывает на себя нечто.

Кого хранит Спас, тело свое упрятав за шлейф звездной пыли? Кого собирается спасать, если так медлит, невыносимо долго выжидает над выморочным сельцом? Двадцать животов затаились от постороннего любопытного взгляда в середине Руси, в болотном куту меж озер. Но для чего-то нужны они? Для какой-то нужды крепятся на миру друг подле друга сиротей и бобылки, военные вдовы и фронтовые калеки. Но все уже круг осажденных, редеет, ветшает застава, все ближе последний снаряд. Смерть сильнее человечьего терпения. Двое оставалось мужиков в соку; и вот Чернобесов скрылся из Спаса, убрел по перекладу через мелеющую речку в сторону Воскресения. Неужель забвения испугался тот и захотел нестерпимо той жизни, от которой бежал он, Бурнашов…

Ему вдруг подумалось: вот помрешь, и гроб вынести некому. Бурнашов вздрогнул от жуткой мысли. Темнота сжалась до предела, похожая на домовину, ее можно было потрогать руками, удариться головою и взвыть от одиночества и беспомощности.

Замело Спас снегами, полонило, ни проехать ни пройти, и кривая, в глубоких берегах тропинка никак не напоминает былой торговый тракт меж фасонистых изб, коими село красовалось до войны. Но за спиною Бурнашова его гнездо, залитое светом; скоро явится сын, и не от него ли затеется в будущем новая деревня? Снег скрипит под ногами, в небе уже разгорелись звезды, обещая мороз, и только в окнах Зиночкиной избы мрак. Бурнашов медлит, выжидает, ему чудится, что стоит лишь уйти с улицы, как в этом житье случится худо и понадобится срочная помощь.