Изменить стиль страницы

Перед ним был человек – юрод, назвавший себя профессором психологии и права, конечно, самозванец в стоптанных шлепанцах, с худыми лодыжками, выглядывающими из-под обтерханного подола, словно бы обгрызенного собаками, с неряшливой клочковатой бородою, сквозь которую просвечивал розовый безвольный подбородок, с грустным взглядом бледно-голубых, рано выцветших глаз, человек, уставший от нужды, мелкий клерк, коего и держат-то в конторе лишь из жалости...

– Ну и как же зовут нашего профессора? – идя на попятную, с тонкой язвительностью спросил франт в длинном из английской шерсти черном пальто и в дубленом кепи с наушниками. Своим красноречивым срядом он как бы решительно отодвигал себя от братвы, но тайно был у них на посылках. В такой одежде хорошо прятать автомат, гранату, бутылку с шампанским, кошель с валютой и тщедушность хилого тела.

– Хромушин Павел Петрович, профессор психологии и права.

Я неожиданно подумал, что моя докторская из чистой теории переходит в область практики: логическая цепь сбоев выстраивается на моих глазах, деревня Жабки повязалась с Москвою, как солнцевская братва со шмудочными рынками, а я против своей воли вдруг встрял не в свое дело, ибо тип, торчащий напротив меня, в сущности, был закрытым темным человеком, несущим опасность. Он действительно был темен – от гладко прилизанных черных волос до лакированных узконосых башмаков... От этого внезапного открытия мне стоскнулось, заныло под ложечкой, словно бы я заглянул в бездонную пропасть, куда предстояло мне лететь. Виновный во всем Поликушка был напрочь забыт. Девушка с порченым лицом по-прежнему смотрела мимо меня, я для нее оставался бомжом и до конца жизни без всяких прав на привилегии. Она знала, что профессорское звание нынче можно купить на каждой толкучке.

«Паша, – сказал я сам себе, – ну куда ты лезешь, остановись, милый... Ты хочешь подселить к Поликушке Татьяну Кутюрье, к которой манит тебя, и как бы не нажить тебе неприятностей.:»

Но что стоят наши увещевания, когда тихо тлевшее в груди чувство вдруг начинает бурлить безо всякого на то повода, словно бы тайный кто принес разрешение. Еще мгновение назад я не помнил никакой портнихи из Жабок, но она как бы всплыла ниоткуда, всполошливо-нервная каждой черточкой своего лица, и встала напротив, за спиною франта в длиннополом пальто, как неотвязчивый призрак. По бледному потерянному лицу было видно, как плохо ей, куда хуже, чем три месяца назад, когда мы повстречались в деревне, и вот она внезапно явилась из московских тупиков, чтобы напомнить о себе...

Я протянул франту руку, мягко улыбаясь, он вяло пожал ее, вернее, дозволил стиснуть; пальцы были длинные, по-девичьи гибкие, сухие, без узлов на суставах, какие в обыкновении у работных людей, кто с потом добывает хлеб насущный, кланяясь земле, без шершавой, потрескавшейся кожи, гладкие, почти неуловимые, ловко ускользающие из моей горсти. Он, может, и презирал меня, но не хотел выдать истинных чувств – еще не пришло время. Я зацепился за перстень с монограммой, нарочито потянул к себе, прочитал с растяжкою:

– «С. А»... Сергей Арбатов?

– Слуга ада, – буркнул всеми позабытый Поликушка. Он не знал, куда девать себя: запереться ли в квартире, как в раковине, иль бунтовать и далее.

– Да нет... Семен Ангелов.

– Почти угадал, – прошипел Поликушка, у него был взгляд скорпиона. – Это ангел из тех, кого Господь сбросил в преисподнюю. Так и в Библии сказано. Явятся, дескать, и станут всех кусать железными зубками!

– Не Ангелов, а Ангелов, – мягко поправил чиновник. – А вам, Поликарп Иванович, одному нельзя оставаться. У вас крыша поехала, всюду у вас мафия, все вам смерти хотят... Вы потеряли ориентацию в пространстве, живете прошлым, а оно – туту! Остановку проехали, а вы позабыли сойти...

– Все понятно... Не вовремя подох. Надо было в войну сдохнуть, в бомбежку... на Ладожском... на Дороге жизни. Вы, наверное, дорогой товарищ, из Ленинграда, я вашу мамашу вытащил из ада. Какой ужас, я ей жизнь подарил и вам, значит, а вы в отместку отымаете мою собачью конуру.

– Так уж и конура... Всем бы такую конуру. По блату, наверное...

Ангелов был невозмутим...

– Погорбать с мое. Я бы посмотрел. Кровью бы писал.

– Но у вас излишки. Вам не осилить при вашей пенсии...

– У меня есть дочь...

– У дочери своя большая квартира...

Ангелов, оказывается, знал всю подноготную, ибо все живое нынче занесено в компьютерную дьявольскую память. Власть знала, на кого опереться... Живые люди подведут, у них какая-никакая, но душа, привязанности, интересы и вкусы, национальное чувство, хвори, честолюбие, гордыня, жалость и сострадание... У машин слабостей нет, а раз нет никаких cлабостей, то они подневолили своих хозяев, пригнули под себя, быстро сделали своими рабами... Компьютерные машины предательски скрытны, люди не подозревают, что творится в их нутре, а когда господин не знает, о чем думает его раб, то он невольно пригревает подле свою гибель. Люди, изобретя на свою голову машины памяти, этот тайный электронный КЛБ (комитет либеральной безопасности), обрели внешнюю свободу, но почти полностью утратили божественную волю и превратились в их придатки.

– У меня внучка, ей передам, – упирался Поликушка, – а вам – ни фига. Фи-гуш-ки вам! – пропел старик и сунул под нос Ангелову фигуру из трех пальцев.

– Внучке не положено... Квартира не приватизирована. Это дом Академии наук, – мягко увещевал Ангелов, не теряя присутствия духа, словно бы он разговаривал с неодушевленным существом.

– С балкона выброшусь, и пусть думают, что парни из «ада» вытолкнули меня...

Разговор уже начинал надоедать. Поликушка принялся копать себе яму, и вразумлять его было бесполезно.

– Поликарп Иванович, ступайте домой. – Я мягко подтолкнул Поликушку в плечо, приоткрыл дверь и в эту щель ловко втолкнул податливое тельце старика. Сосед еще что-то кричал из-за облезлой фанеры, которую можно было пробить ударом сапога, потом завозился с замками и обреченно утих, наверное, ушел в глубину квартиры или на балкон, чтобы оттуда звать на подмогу. И, склонившись над ущельем, на дне которого дымилась поземка, он, наверное, снова вспомнил «райский совет», в девяносто первом вознесшийся в одночасье на небеса; в ту контору можно было при определенной настырности протолкнуться, поблуждать по кабинетам и в каком-то из них все же сыскать человека, который сердобольно выслушал бы и помог. Нынче же все хотят денег лишь за то, что заимели в конторе стол, стул и скоросшиватель для бумаг...

– Пойдемте ко мне. – Я с полупоклоном пригласил Ангелова. – Выпьем чайку, посмотрите, как живет в демократические времена русский профессор. Еще молодой профессор, смею заметить, и почти знаменитый... в узких кругах... Когда-то на лекции ко мне сбегались, слухи шли по Москве... А девушка пусть подождет.

– Подожди, Аля. – Ангелов подмигнул девице. Я знал, что у подобных людей есть язык жестов, почти неуловимый для непосвященных, улыбка, движение бровей, взмах руки, скрещенные иль сжатые в кулак пальцы, неясный каламбур, поднесенная сигарета, будто случайный кивок головы, мерцание глаз, беспричинный смех – все эти плутовские знаки, словно бы за карточным столом, соединяли людей в их тайной игре и облегчали исполнение замысла.

Моя Марьюшка так и торчала за дверью, как напуганный ребенок, играя английским запором. Наверное, ей нравилась эта неожиданная забава. Гость переступил порог, не сняв с головы шапки, вытянул длинную гусиную шею, чтобы пообсмотреться, прошелся безразличным взглядом по этажам книг, уставился на мой портрет в резной раме работы художника Москвитина, где в клочковатой снежно-белой бороде багряно горели губы сластолюбца, в бледно-голубых, старчески блеклых глазах мерцала усмешка духовидца, а свившиеся в кольца сивые волосы отчего-то вздыбились на макушке короною, словно бы их тянуло вверх небесным сквозняком. Писан был лет десять тому, когда я был совсем другой, тогда у меня еще был мясистый загривок, высокий покатый лоб без единого прочерка, яркие глаза с мятежным взглядом, ухоженная куделька бороды, а возле податливо суетилась молодая жена, мечтавшая о дочери, которая была бы похожа на меня. Значит, я был не так уж и дурен?.. Я долго прятал картину в гардеробе, отчего-то стыдясь и боясь ее, словно бы то был портрет Дориана Грея, но минувшей зимою, роясь в пожитках, вдруг вытянул на белый свет, взглянул как бы со стороны чужими глазами и узнал себя нынешнего. Я же за это время мог бы перемениться в совершенно другую сторону: облысеть, предположим, иль сбрить бороду, обнаружив детский подбородок, иль перейти на эспаньолку, замоховеть бровями, болезненно заморщинеть, спрятать глаза в коричневые провалища, – мало ли как иначит человека время. Но я стал именно таким, каким с дьявольской зоркостью увидел меня грузный художник (с обликом Бальзака) в далеко утекшем времени...