Изменить стиль страницы

– Убери руки-то, идиот, – вспыхнула хозяйка, но тут же сбавила тон, с трудом выдирая платье из клещей. – Ну, Федя, уймись, дорогой, добром тебя прошу. Уже набрался... Чего на пустое мелешь? Не порть праздника. Так хотела после баньки во спокое посидеть, чтобы никто не шумел. В какие поры еще случится, чтобы гость московский... профессор к нам. Когда еще приведется с таким человеком рядом побыть? Не хухры-мухры... Ну, Феденька, возьми себя в ум. Но сначала оденься...

Зулус послушно натянул на голое тело толстый свитер грубой вязки. Долго протискивал лохматую голову сквозь хомут ворота. Но когда пролез на белый свет и взглянул на народ, то лицо оказалось улыбчивым, тихомирным, а лоб приобрел синюшный оттенок, и на щеки пала сизая поволока. Покорно прошел за стол, опустился возле Нины, лихо оприходовал пару стопок, не закусывая, потянул было в рот щепоть квашеной капусты, не удержал в пальцах, смахнул со стола локтем на пол.

Шура нахмурилась, она сидела царственно, с прямой спиною, приоткинув назад тяжелую породистую голову с русым хохлом волос, платье обливало могучий торс матроны, будто слилось с кожею. Пила она со вкусом и удовольствием, отхлебывая мелкими глотками, как воду, не морщась, и в глубоких голубых глазах не отражалось муки. А обычная столовская граненая рюмка в ее пухлой белой ладони выглядела дорогим хрусталем.

– Не будь скотиною, Федя, – сказала Шура мягко. Зулус не ответил. Он мрачно ухмылялся, отчего-то почасту кидая на меня непримиримый взгляд, словно бы я переступил дорогу, но открытой ссоры не затеивал, чего-то страшился, а может, искренне верил в свою придумку, что «за мною ходят смертя». Почему-то во мне Зулус отыскал однажды кровного врага и с той поры держал скрытую дуэль. А может, я все сочинил?

Вдруг жестко притянул к себе Нину, шумно понюхал скуластую щеку и властно поцеловал. Нина глядела на нас покорливо, как овца на стрижке, и не смела перечить...

– Нинка, давай на брудершафт...

– Феденька, я не могу... Шура, скажи ему, что я не могу пить. Что мне муж скажет? – умоляющим голосом повторила она. – У меня и в горле першит... Наверное, ангина.

– А это мы сейчас проверим... Ты, дурочка, не бойся. От поцелуя не забрюхатеешь. – Зулус крюком руки заякорил соседку, привлек к себе, впился в губы. – Ой сладко, будто портвейн три семерки... Так сладко еще не пивал. И никакой тебе ангины. Ты ничего не бойся, Нинка, окромя СПИДа. СПИД – не спит! И на родном муже схватишь. Приедешь, доложись ему: на заразу проверена.

Зулус тяжело встал, опустошил стакашек, обвел стол бычьим бессмысленным взглядом, и нос вдруг налился свекольным цветом.

– Что-то, девки, на сон потянуло... А вы тут без меня ни-ни...

Федор погрозил пальцем, пошатываясь, побродил по комнате, сыскивая себе места, потом обрушился в углу на пол и испустил переливистую фистулу.

– Негодяй, какой праздник испортил, – с горечью протянула Шура.

Но никто не ответил ей, каждый уткнулся в свою тарелку, будто отыскивал в ней сладкий кусочек. Банный пар растворился, чувство полета пропало, и каждый из нас понимал, что если в эту минуту не встрепенуться, не двинуть посидки в нужном направлении, то гнетея мигом напоит свинцом жилы, и тогда непреодолимая усталость овладеет телом и нестерпимо захочется на покой.

Радоваться бы надо, что Зулус благополучно отошел ко сну, и сейчас гостевой корабль во все тяжкие пустится, в веселое плавание, и его не поглотит гневная пучина, а в конце пути найдется тихое пристанище, где можно будет покойно приклонить уставшую от вина голову, и поутру, перебирая в памяти случившееся, не придется сгорать от стыда за всякие перехлесты, что бывают по обыкновению с русским человеком во время азарта.

– Что загрустили?.. Мамонт, ты-то чего?.. – вдруг встрепенулась хозяйка, расправила на груди кружевной ворот, провела по волосам, будто сгоняла с них невидимый пух и прах, насорившийся с потолка. – Плакать здесь собрались? Павел Петрович, скажите нам что-нибудь интересное, чтобы Федька после обзавидовался. Он не понимает, деревня, с кем судьба свела... Ну и ладно, пусть спит. Проспится, может, человеком станет...

Я слушал хозяйку краем уха и никак не мог отвести взгляда от дальнего угла под порогом, где, собравшись в корчужку, по-детски подобрав коленки под живот, безмятежно спал Зулус. Мне было жаль этого хозяйственного сильного мужика, подпавшего под новое горе, и как-то беспокойно от нелепости своего положения и предчувствия близкой беды с кем-то из нас.

– Паша, что ты там потерял? Не обижайся на Федора: он грубый, но ребенок. Дикой ребенок... Федька-неваляшка. Поваляется, встанет на ноги, и ничего с ним не случится. – Шура сняла с вешалки свой пятнистый бушлат, покрыла Зулуса с головою; из-под камуфляжа на белый свет заголились мозолистые твердые пятки. Сейчас Зулус напоминал убитого закоченевшего солдата, которого еще не разогнули, чтобы положить во гроб... Тьфу-тьфу, мысленно сплюнул я, и тут Федор громово всхрапнул. У меня отлегло от сердца, все на душе встало на свои места, и я как-то лихо, необычно для себя, поднял стопарик и воскликнул:

– Выпьем за прекрасную половину человечества! Пусть она прилетела на землю откуда-то из неведомых космических пространств мужика обижать и держать в узде, но куда нам без нее? За женщин пью только стоя... – Я поднялся, склячил руку в локте, прижал к груди. – Милые вы мои, ну куда мы, мужики, без вас, Господи!.. С вами тяжело, а без вас – невозможно! – И залихватски, в один большой глоток, принял беленькой, что за мной не водилось прежде.

Водка пролилась внутрь без всякого ожога, и я даже недоуменно уставился в стакашек, словно бы туда для насмешки налили воды. Шура протянула мне на вилке звенышко селедки, и я, готовно подставив губы, послушно съел и опустился на лавку.

– Мамонт, а ты чего? Нас споить хочешь? Сейчэе за шиворот вылью. – Шура грозно повела потемневшими глазами, будто приготовилась к казни.

– Шурочка, прости... Ты ведь меня знаешь...

– Знаю... Будешь, Нинка, выставляться, с работы выгоню. Поставлю помойки убирать... Нет, пожалуй, с Мамонтовым разведу, а отдам замуж за Вшивцева. Кочегаром работает при больнице. Будете шуровать... – Шурочка запрокинула голову и неестественно звонко залилась смехом, представляя непонятные для меня картины. – А мы с Павлом Петровичем выпьем... Ты, Паша, как к этому вопросу относишься?

– Плохо, – глупо улыбаясь, сказал я.

Нина не сводила с меня умоляющего взгляда, своей курчавой головою, кроткими серыми глазами она снова напомнила мне смиренную овечку, которую постоянно стригут, укладывая набок.

– И я так себе... Но два отрицательных значения иногда, сливаясь в одно целое, становятся положительными... Минус на минус будет плюс. Ну что, на брудершафт? У тебя-то горло, надеюсь, не болит?

Я не успел ответить. Шура обреченно махнула рукою, уже легко, тало засмеялась и, как бы отринув все опасения, вступила на новый путь:

– А, однова помирать-то... Ты, Паша, не боись. Зараза к заразе не пристанет... – Оглянулась в сутемки в дальний угол, где похрапывал Зулус, и весело подковырнула: – А ты, Федька, там не подглядывай за нами, а то поперхнусь. Ты ведь любишь всякие штучки-дрючки. Я тебя знаю...

Шура; может, и догадывалась, что Зулус не спит, и ей хотелось подразнить полюбовника, дать ему розжига, чтобы кровь закипела.

И вдруг она решительно пересела ко мне на колени, приобняла рукою за шею, другую руку с рюмкою туго свила с моею, и мы согласно, дружно выпили, и губы потянулись к губам и долго не могли распрощаться, словно приклеенные, раскушивая сладость поцелуя. В углу сдавленно кашлянул Зулус, и Шура легко соскочила с моих колен:

– Теперь ты, Мамонт... С Федькой моим целовалась? Теперь давай почеломкайся с Павлом Петровичем... За дружбу. Чтобы все мы склеились и не разорвать бы нас вовеки...

– Шурочка, не приступай до меня. Ты ведь знаешь... У меня ангина.

– Ха-ха, детская болезнь левизны. А может, ты венера?..