Изменить стиль страницы

Я упросил закрывшего павильончик хозяина дать мне взглянуть на храм Китидзёдзи — и что же? Как я и предчувствовал, в неверном свете масляного светильника я увидел брата, сидевшего на месте Китидза. С выражением высшего блаженства он обнимал красавицу О-Сити…

Удивительно, но мне не было грустно, напротив, я до слез радовался тому, что заветная мечта брата сбылась.

Сговорившись с владельцем о покупке картины (странно, он так и не увидел подмены — не заметил, что вместо Китидза рядом с О-Сити сидит мой брат, облаченный в европейское платье), я прибежал домой и от начала до конца рассказал обо всем матушке. Но ни матушка, ни отец не поверили мне, решив, что я не в себе. Правда, забавно?.. — И мой попутчик захохотал, как над удачной остротой. Почему-то мне тоже стало очень смешно.

— Я так и не смог убедить их, что человек способен жить на картине. Но ведь сам факт исчезновения брата из этого мира лишь подтверждает мою правоту! Отец, например, до сих пор убежден, что брат просто сбежал из дому.

И все же, невзирая на возраженья, я упросил матушку дать мне нужную сумму и приобрел картину. После этого я отправился с ней из Хаконэ в Камакуру. Не мог же я лишить дорогого брата свадебного путешествия. Вот почему всегда, садясь в поезд, я прислоняю картину лицом к стеклу: пусть брат и его возлюбленная наслаждаются пейзажем.

…Ах, как был счастлив мой брат! И О-Сити с восторгом принимала его поклонение. Они выглядели как настоящие молодожены: прижавшись друг к другу и стыдливо краснея, всё не могли наговориться.

Потом отец свернул дело в Токио и перебрался в родные места, в городок Тояма. И вот уже тридцать лет я живу там. Но несколько дней назад мне пришла в голову мысль показать брату преобразившийся Токио, и потому я вновь путешествую вместе с ними…

Лишь одно обстоятельство омрачает счастье моего брата: годы не старят девушку — ведь она, при всей ее неувядающей красоте, только кукла, сделанная из шелка. Брат же, как попал на картину, так и остался живым человеком из плоти и крови и потому неотвратимо дряхлеет — как я. Увы! — мой двадцатипятилетний красавец брат превратился в немощного старика, лицо его избороздили уродливые морщины. Вот почему такое отчаяние сквозит в его взоре. Немало уж лет прошло… Бедный мой брат!..

Незнакомец вздохнул и взглянул на картину.

— О-о, я совсем заболтался. Но я вижу, вы верите мне. Вы ведь не станете утверждать, как некоторые другие, что я сумасшедший? Кажется, мой рассказ произвел на вас впечатление… Наверное, брат устал. Да и неловко им перед чужим человеком… Пусть они отдохнут. — Мой собеседник стал заботливо заворачивать картину в черный атлас.

И тут мне почудилось, что лица у кукол и в самом деле слегка растерянные и смущенные, и я мог даже поклясться, что они на прощанье приветливо улыбнулись мне.

Мой попутчик надолго погрузился в молчание. Молчал и я. Поезд с грохотом несся вперед, в ночь. Но вот минут через десять он стал замедлять ход, за окнами промелькнули тусклые огоньки. Через мгновенье поезд остановился на каком-то крохотном полустанке в горах. В окно я увидел дежурного, одиноко стоявшего на платформе.

— Разрешите откланяться… — Незнакомец поднялся. — Я выхожу. Сегодня я заночую здесь, у родственников.

Он взял картину под мышку и поспешил к дверям. Выглянув из окна, я увидел его худую фигуру — в этот миг он был совершенно неотличим от старика на картине. Остановившись у турникета, он протянул дежурному свой билет. В следующее мгновение тьме поглотила его…

перевод Г. Дуткиной

Дзюн Исикава

ПОВЕСТЬ О ПУРПУРНЫХ АСТРАХ

I

Наместник до страсти любил охоту. Все равно какую: соколиную ли охоту, охоту на кабанов, охоту на оленей… Не разбирая, счастливый день или несчастливый, кружил он по горам и долинам, завороженный ускользающей тенью птицы или зверя, и едва только почудится ему вдали что-то живое, он тут же пускался вдогон, но ни разу, ни разу не попадалась дичь на острие его стрелы, не удавалось ему добыть даже голубка, даже зайчонка. Между тем лук у наместника был превосходный: из сотни стрел, пущенных им, любая поражала самую середину мишени, но на охоте с этими стрелами творилось непонятное, они улетали неведомо куда, хотя наместнику казалось, что летят они прямо в цель. И вот что еще удивительно: едва избегнув стрелы, птицы и звери вдруг пропадали, и никто не мог уследить, куда уносилась птица, куда уходил зверь. А сами стрелы?! Куда они падали, на дно ли ущелья, за краем ли долины, — никто не видел. Только стоял в ушах яростный свист летящей стрелы. И неизменно в свите возникал один и тот же шепот:

— О, что за мощная рука!

— Наши стрелы попадают всего только в птицу или зверя. Правда, не так уж часто. А господин наместник с единого выстрела пронзает живые души!

— Уж не божество ли направляет его стрелы, если мы после этого ничего не видим?!

Лица людей хранили полную невозмутимость, но кто знает, не таилось ли в иных голосах издевки над досадою юного наместника, ведь было ему от роду восемнадцать лет.

Но наместник словно бы и не слышал ни этих голосов, ни издевки, быть может звучавшей в них, он снова погонял коня и ехал дальше. Казалось, живые мишени и бесследно исчезающие стрелы только распаляли его страсть к охоте.

Однажды осенним вечером наместник со свитой ехал не спеша по пустынной дороге. Стрелы наместника в этот день летели, по обыкновению, мимо цели, но не везло и его свите — птицы и звери как ни в чем не бывало разгуливали на воле, дразня людей, которые в своих охотничьих уборах были для них не опаснее огородных пугал. Солнце садилось, воспаленные глаза наместника налились кровью, свита еле волочила ноги, не было сил даже свистнуть, чтобы поднять зверя.

Так они добрались до горной реки. Внезапно в придорожной траве возникла желтая тень и тотчас исчезла, как будто ее смахнули щеткой. Лисичка! В свите еще только вскидывали луки, а уж стрела наместника блеснула в траве. Стрела вонзилась лисичке в спину.

— А-а-а!

И все содрогнулись, так это было похоже на человеческий стон. Уж не подстрелил ли наконец их господин живое существо? А может быть, стрела по ошибке попала в кого-то из своих. Но они торопились угодить юному наместнику, и стон потонул в хоре грубых голосов, восхваляющих его меткость.

Наместник молчал. Отворотившись от добычи, глядел он на вечерние облака, рдеющие над дальними скалами. Глаза его мерцали холодком горной реки; темно-красные губы подрагивали.

— Выходит, это так просто — убить живое существо?

Если он и сказал это, то ветер успел разметать слова, и никто ничего не услышал. Двое стремянных опрометью бросились за лисицей, но наместник с неожиданной злобой закричал:

— Не трогать!

Вместе с окриком зазвенела тетива, и две стрелы сорвались с нее одна за другой. Они вонзились в спины стремянных, и те упали. Свита смолкла, и в вечернем сумраке, стлавшемся над землей, послышалось холодное журчание реки.

Наместник хлестнул коня и помчался вскачь. Свита в растерянности последовала за ним.

II

Наместник родился в столичной Обители поэтов.[176] Знатные предки из поколения в поколение становились поэтами, стихи были для них привычным делом, и он словно родился с этим умением. В пять лет он слагал танка, словно передвигал шашки го, и его манера стихосложения сделалась вскоре не по-детски зрелой. Это было чрезвычайно приятно его отцу. Он не хвалил сына в глаза, но с гордостью говорил людям:

— Мунэёри, пожалуй, назначат составителем государева изборника стихов!

Покойный дед Мунэёри тоже был составителем государева изборника. Что же это? Неужто и ему придется до конца этой жизни сочинять стихи, и только потому, что умение искусно составлять слова обретено им в прежних рождениях?! Так с детским простодушием размышлял Мунэёри, а в это время слова сами собой слагались в стихи и слетали с его губ.

вернуться

176

Обитель поэтов — название нескольких знатных домов столичной (города Киото) аристократии, из которых на протяжении столетий выходили знаменитые поэты, мастера танка, составители поэтических антологий, создававшихся по указу императора.

Г. Дуткина