Идеальные отношения домоправительницы и слуг были спустя полвека после Сильвестра представлены автором «Повести об Ульянии Осорьиной». Он уже прямо говорит о том, о чем прежние дидактики промолчали, — о межличностных отношениях в семейном клане, объединяющем родственников, в том числе «вдов немощных» и слуг. В отношении к ним Ульяния — а в образе ее, что характерно для идеализирующих жанров древнерусской литературы, «объединялось должное и сущее»[103] — проявила лучшие качества характера. Она не только «удовляше рабы и рабыня пищею и одежею», сшитой «своими рукама» (это и ранее причислялось к кругу добродетелей), но и видела в каждом из «простецов» равных себе людей. Что характерно: она «никого простым именем не зваше» (то есть не звала, как то было принято: «Ивашка!», «Гришка!»), ни к кому не обращалась с приказаниями по пустякам (не требовала, например, поливать ей воду на руки, когда она их мыла, не позволяла снимать с себя обувь — «сапог разрешающа»), «никого же (из рабов. — Н. П.) не оклеветаше» и даже, когда один из слуг убил (!) ее сына, простила убийцу.

Идеализируя отношения домохозяйки с челядью, автор «Повести» подчеркнул, что Ульяния всегда шла на уступки «неразумным», принимая их вину на себя и оберегая их от гнева родителей мужа — стариков Осорьиных. При том, однако, умная и энергичная помещица не допускала праздности и лености своих подопечных, «дело им по силе налагаше», а когда «бысть глад крепок по всей рустей земли» (голод начала XVII века) — «распусти рабы на волю, да не изнурятся гладом». Но холопы не покинули хозяйку, «обещахуся с нею терпети».[104] Любопытно, не было ли решение идеальной домоправительницы о «раскрепощении» холопов тонким расчетом, способом как раз удержать их и не допустить роста недовольства — ведь «Повесть» писалась вскоре после голодных бунтов 1601–1602 годов?

«Повесть об Ульянии Осорьиной» дает и еще одну возможность проникнуть в мир эмоциональных внутрисемейных связей того времени. Автор «Повести» представил Ульянию, казалось бы, полновластной хозяйкой (старики Осорьины «повелеста ей все домовное строение правити»), однако все продукты «оставил» в ведении свекрови! Последняя выдавала их, видимо по счету и мере, для челяди и для самой Ульянии. Только «серебряниками» (зависимые крестьяне платили оброк серебряной деньгой) героиня повести распоряжалась сама, поскольку они были «жалованьем» ее мужа. Эта система отношений в семье была воспроизведена в следующем поколении: у Ульянии к концу повести выросли сыновья, но главной распорядительницей утвари и недвижимости осталась она сама («взимаше у детей своих сребреники…»).

Распределение семейных ролей и высокий авторитет матери в повседневной, в том числе хозяйственной, жизни семьи привилегированного сословия, отразившиеся в «Повести», заставляют задуматься о том, насколько справедлив расхожий стереотип, представляющий знатных московиток XVI — начала XVII веков бесправными «теремными затворницами», «домашними узницами», прозябавшими в бесправии и темноте.

Существование «теремов» и стремления «спрятать» в них московиток отмечены буквально всеми иностранными путешественниками, посетившими Россию в XVI–XVII веках.[105] «Положение женщин весьма плачевно, — записал в середине XVI века немецкий барон Сигизмунд Герберштейн. — Московиты не верят в честь женщины, если она не живет взаперти и не находится под такой охраной, что никуда не выходит. Заключенные дома, они только прядут и сучат нитки, не имея совершенно никакого голоса и участия в хозяйстве». Герберштейну вторил француз Я. Маржерет («знатные россиянки находятся под строгим надзором: имея отдельные комнаты, они принимают посещения единственно от ближайших родственников и только по особому благоволению муж выводит к гостю свою жену»), австрийцы А. Мейерберг и Д. Принц («девицы и жены, особенно у богатых, постоянно содержатся дома в заключении и никогда не выходят в общественные места»), литвин С. Маскевич, посол Рима Я. Рейтенфельс, британец Дж. Горсей.[106]

В русских источниках понятие «женского терема» можно найти уже в былинах киевского цикла, но отличительной чертой домашнего быта московской знати он стал не ранее середины XVI века.[107] Среди причин возникновения затворничества называют распространение вместе с православием византийской женофобии с ее представлением о женщине как о «сосуде греха», который следует держать взаперти во избежание соблазна. Иное объяснение предлагают те, кто связывают «терем» с влиянием ордынского ига: они представляют терем как форму убежища для уводимых «в полон» женщин либо усматривают в нем воздействие мусульманских нравов и обычаев (что сомнительно, так как у татар ничего подобного не было). Существует также мнение, что к середине XVI века женщины из среды московской элиты превратились в род очень дорого «товара», которым «торговали» родственники, заключая династические союзы, и потому сохранение невинности боярских и княжеских дочек в недоступных взору теремах стало формой «семейно-матримониальной политики». В определенной степени представление о необходимости теремного уединения юных московиток зафиксировали поговорки XVII века: «Держи деньги в темноте, а девку в тесноте», «В клетках птицы — в теремах девицы».[108]

В конечном же счете «теремное затворничество» возникло как результат воздействия целой совокупности причин, став причудливой смесью суеверий о «нечистоте женщины» (неслучайно к строгости теремного уединения прибегали с того времени, когда у девочек наступали первые регулы и они становились «нечистыми») и религиозных представлений о необходимости самоочищения уединением и аскезой («терем как произведение древнего благочестия, ибо дом уподоблялся монастырю»). Расхожее представление о тереме как о «клетке» для жены, построенной, чтобы «самому пожинать плоды достоинств жены и быть уверенным, что она не у чужого бока», высказал еще в начале XVII века современник-англичанин (ср.: «имея у себе жену велми красну, замыкаше ея всегда от ревности своея к ней, во высочайшем тереме своем, ключи же от терема того при себе ношаше»[109]).

У некоторых бояр и высшей знати женские части теремов представляли собой относительно просто, по сравнению с «передней» или «приемной палатой», обставленные (реже — западной мебелью, как в семье князя В. В. Голицына, чаще резными дубовыми сундуками-«укладками», обтянутыми «рытым бархатом», и скамьями, обитыми итальянской тканью), великолепно убранные золочеными кожами на стенах и ткаными шпалерами хоромы, находящиеся на некотором отдалении от общей жизни дома или наверху, на втором этаже. Светлицы, в которых протекала дневная часть жизни боярыни, несмотря на кажущуюся роскошь убранства, имели маленькие окна и освещались лучинами. Женские спальни — по сравнению с парадными спальнями основной части дома — не имели кроватей. Даже в самых зажиточных домах женщины спали обычно на спальных лавках или ларях, безо всяких кружевных простыней и подушек (их выставляли только напоказ в парадных комнатах), на «подголовках» со скошенною крышкой, служивших одновременно местом хранения драгоценностей. Спальня, светлица да внутренний двор для прогулок были тем замкнутым пространством, на котором протекала жизнь некоторых «заключенных в тайных покоях» (как называл их Г. Котошихин) княжон и боярышень.[110]

Ни в каких слоях московского общества, кроме крайне узкого слоя зажиточных бояр-горожан и приближенных к царю княжеских фамилий, устройство подобного женского терема было практически невозможно. Обычные горожанки жили не в теремах и дни проводили не взаперти, а на «торжищах» и в хлопотах по хозяйству, в мастерских, на огородах. Причем это было характерно не только для московского периода, но и для более раннего времени. Выразительной иллюстрацией к дискуссии о «свободе» и «несвободе» древнерусской женщины в семье и ее частной жизни является приписка в тексте одного из «Прологов» (XV век): «Плечи болят. Похмелен (повторяется трижды. — Н. П.). Пошел бы в торг, да кун нет. А попадья ушла в гости…» Тем не менее теремной образ жизни представительниц московской аристократии, отличный от «модели быта» европейских женщин того же ранга и той же поры, не мог не поразить путешественников-иностранцев.[111] Но так ли хорошо укрывал терем боярских и княжеских дочек от житейских соблазнов?

вернуться

103

Лихачев Д. С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 157–158; Адрианова-Перетц В. П. Человек в учительной литературе Древней Руси // ТОДРЛ. Л., 1972. Т. XXVII. С. 47.

вернуться

104

ПоУО. С. 99–104.

вернуться

105

Карамзин Н. М. История государства Российского. В 12-ти т. СПб., 1816–1818. Т. 7. С. 133; Забелин И. Е. Домашний быт, 138–139; Kollman N. S. The Seclusion of Elite Moscovite Women // Russian History. Columbus (Ohio), 1983. V. 10. P. 2. P. 170–171; Kučera Ct. U pramenu «domosrojevske» legendy// Bulletin Instituta ustavu Ruskeho Jazyku a literatury. 1963. V. VII. Prague, 1963. S. 113–120.

вернуться

106

Герберштейн. С. 110; Маржерет. С. 269; Принц Д. С. 62; Мейерберг. С. 82; Рейтенфельс. С. 177; Дневник Маскевича (1594–1621)// Сказания современников о Дмитрии Самозванце. СПб., 1859. Ч. 2. С. 51–53; Горсей. С. 260.

вернуться

107

Былины. Т. 1. М., 1958. С. 279; анализ причин возникновения затворничества см.: Kollmann N. S. Kinship and Politics. The Making of the Moscovite Political System. Stanford, 1987. P. 150; Забелин И. E. Указ. соч. С. 96–97; Горсей. С. 261, 268.

вернуться

108

Снегирев. С. 66.

вернуться

109

ПоСМ.С. 227.

вернуться

110

Колмаков Н. М. Дом и фамилия графов Строгановых // Русская старина. 1887. № 3–4; Баронова В. Т. Дом боярина XVII века. М., 1930. С. 5.

вернуться

111

ПДП-XVII-ВлК. С. 213–214. Шлейссингер. С. 109; Давид. С. 141; М. Н. Тихомиров. Записи XIV–XVI вв. на рукописях Чудова монастыря// Археографический ежегодник за 1958 год. М., 1960; РГАДА. Ф. 381. № 174. Л. 31об.; Маскевич. Указ. соч. С. 53.