Ты рожаешь другого сына, такого, который будет относиться к тебе лучше, чем я. Давай, рви мои руки, если хочешь, я хочу чувствовать твою боль.
Она откинулась назад, тяжело дыша.
– Нет, – сказала она. – Ты должен уйти.
Но у нее снова начались схватки, и она вонзила ногти в мои руки и закричала.
– Хорошо, – сказал я. – Скоро станет легче. – Но она закрыла глаза и едва дышала. Котта наклонилась ближе.
– Как долго? – спросил я.
– Слишком долго, – сказала она, перестав гнать меня. – Уже целую ночь и этот день. Похоже на прошлые. – Но тут же спокойно сказала:
– Я не могу повернуть ребенка. Он может умереть.
– Пусть умрет. Спасай Тафру.
– Держи ее тогда, – сказала Котта, – если ты здесь, чтобы помочь ей.
И в течение часа я держал свою мать, а Котта помогала сыну Эттука появиться на свет. Это был сын. На голове у него были волосы, красные, как у отца, и он был мертв. Тафра лежала в моих руках, подобно тому, как лежала Демиздор несколько ночей назад.
– Он здоров? – прошептала она.
– Да, – сказала Котта. – Ты родила воина.
Я удивился, зачем она лжет, но лицо Тафры, не скрытое маской, ответило мне. Ставшее маленьким и бесцветным, оно приобрело выражение, направленное внутрь себя, как будто она прислушивалась к музыке, звучавшей в ее мозгу. Это выражение постепенно оседало в ней, как снег, как пыль. Это было выражение смерти.
Котта тем временем двигалась около нас, делая, что могла. Кровь лилась из моей матери, как будто хотела освободиться от нее. Мы завернули ее в одеяла, но она была холодная. Угли жаровни отражались в ее открытых глазах, вскоре они перестали мигать, и я понял, что она умерла.
В конце я даже не мог понять, знает ли она, кто ее держит. После первого протеста она не сказала мне ни слова, даже не произнесла моего имени.
Я чувствовал только пустоту. Я думал: я давно появился в таких же муках в этой палатке. Теперь я позволил ей уйти назад через те же ворота. Воину трудно или невозможно плакать; его никогда не учат облегчению, которое приносят слезы; скорее, он должен считать это недостатком, слабостью. Поэтому я не мог плакать, хотя тело мое сотрясалось. Для меня не было облегчения, ослабления моих мучений в горе.
Наконец, я положил ее и пошел посмотреть на ребенка, этот красный маленький комок с клеймом Эттука.
Котта подошла ко мне с деревянной чашкой.
– Выпей, – сказала она, но я отодвинул чашку. – Ты должен уйти, – сказала она. – Здесь надо кое-что сделать.
– Этот предмет не похож на меня, – сказал я о мертвом младенце. Я едва сознавал, что говорю.
– Тувек, – сказала Котта, – уходи сейчас. Иди к своей женщине.
– Ее убило его семя, – сказал я, – его красное семя.
Котта рассматривала меня своими слепыми глазами. Она взяла мазь и приложила к моим рукам, там, где Тафра поранила их. Я позволил ей сделать это, как будто был маленьким ребенком.
– В ночь твоего рождения, – сказала Котта, – эшкирская женщина дала свои руки Тафре, и она кусала и царапала их. Эшкирянка была молода и не похожа на других женщин. Волосы и кожа у нее были белые, а глаза – как белые драгоценные камни. Она тоже ждала ребенка, но живот у нее был маленький. Я не предполагала, что она родит так скоро, но она родила здесь, в этой палатке, на рассвете, когда я была среди воинов и обрабатывала их раны после сражения. Она не оставила много следов, но Котта – лекарка, Котта поняла. Когда я вернулась, эшкирянка и ее ребенок исчезли.
Я слушал ее с жутким интересом, но она подтолкнула меня к выходу.
– Иди, – сказала она. – Возвращайся на закате. Есть слова, которые надо сказать. Я обещала жене Эттука сказать их перед тем, как ты пришел.
Я резко вышел. Дневной свет казался слишком ярким, и я не видел, кто там мог слоняться поблизости. Я не пошел ни в свою палатку, ни к Демиздор. Я пошел прочь, через холмы, мимо линии белых камней под низко горящим осенним солнцем.
Я вернулся на закате, не потому, что во мне был какой-нибудь интерес или мысль, просто потому, что была дорога, по которой можно было идти и место, куда можно было прийти.
Была ночь перед Сиххарном, и на сумеречных зелено-коричневых холмах во всех крарлах разводились сторожевые костры. Но со стороны палаток Эттука неслось жалобное низкое завывание, звуки, которые обычно издают шайрины, когда умирает жена вождя. Я подумал о том, что они причитают и при этом, должно быть, улыбаются. Дочь Сила, которая будет солировать в гимне по Тафре при восходе луны, будет едва удерживаться от смеха, бросая осенние цветы на тело моей матери.
Я никого из них не хотел видеть, меньше всего Эттука. Поэтому я перебрался через забор подобно вору и, минуя центральный костер, прошел к палатке Котты в сгущавшейся ночной тени.
Я позвал ее по имени, и она немедленно откликнулась, прося меня войти.
В палатке многое изменилось. На земле были другие ковры, жаровня ярко пылала, и горела лампа, которую Котта зажигала для других. Я поймал себя на том, что осматриваюсь, ища свою мать. Но ее уже унесли.
– Сядь, воин, – сказала Котта.
Не имея никаких более интересных планов, я сел и ждал.
– То, что я скажу тебе, – сказала Котта, – Тафра, жена Эттука, поручила мне сказать. Котта знала об этом, Тафра тоже, в глубине своего сердца. Так вот. Должна ли Котта прямо сказать, или воин хочет, чтобы она постепенно подошла к делу?
– Какому делу? Говори, как хочешь, – сказал я.
Котта сказала:
– Тафра была тебе не мать, а Эттук – не отец. Крарл голубых палаток не твой крарл, дагкта – не твой народ.
Эти слова вонзились в мой мозг, как сверкающий меч, моя летаргия слетела. Я пристально посмотрел на нее и сказал, еще не в состоянии чувствовать что-либо от изумления:
– Что за загадки ты загадываешь?
– Никаких загадок. Помнишь, я говорила об эшкирянке, беловолосой, белоглазой женщине, которая была привезена в лагерь и убежала, когда родился ее ребенок?
– Я помню.
– Тафра тоже родила в то утро мальчика, но очень слабого. Я по опыту знала, что он не проживет тот день. Когда я оставила воинов и вернулась в палатку, я обнаружила вот что: Тафра спала, эшкирянка исчезла, а в детской корзине лежал ребенок, сильный и крепкий, как бронза. – Котта склонилась ко мне. Жаровня освещала ее завуаленное лицо. Волосы были перевязаны синей с алым материей, и ее незрячие глаза тускло мерцали в свете жаровни таким же синим и алым светом. – Котта слепа, – сказала она, – но она видит по-своему. Ребенок в корзине мог сойти за ребенка Тафры. Сын, и здоровый; он принес бы ей почет. Но это не был ребенок Тафры. Ее мальчик исчез; эшкирянка взяла его. Я думаю, он умер, когда меня не было в палатке. Эшкирянка оставила своего живого ребенка и украла мертвого; это был ее подарок Тафре, плод ее собственного чрева, который был ей не нужен. Ты и есть этот плод. Эшкирянка была твоей матерью. Сейчас это мог бы увидеть всякий. В тебе ее красота и мужская красота твоего отца, которого твоя мать любила, ненавидела и убила.
Я задыхался. В мозгу оживали картины и полуоформленные слова, руки дрожали, но не от слабости.
– Если я должен проглотить это, скажи мне имя этой суки, этой дикой кошки, которая выронила меня и оставила, как экскременты.
– Она не называла мне имени, – сказала Котта, – но кое-что из ее прошлого я слышала за две ночи до твоего рождения. Она вела очень беспорядочную жизнь, совсем не такую, как женщина племени; вереница смертей и сражений, и мужчин, которых она сопровождала – она прожила несколько жизней за одну, так показалось Котте, совсем как змея носит и сбрасывает несколько кож. А в городах масочников ей поклонялись как богине. Мужчина, от которого у нее родился ты, был королем.
– Конечно, только так она и могла говорить, – резко сказал я. – Богиня, спавшая с королем. Однако она не принадлежала к золотым маскам – рысь серебряная. Более вероятно, что она была девкой какого-нибудь военачальника, и он отверг ее.
– Нет. Она не была ничьей девкой. Хоть она и ходила со склоненной головой среди палаток, хоть и носила женское бремя в чреве, она не была похожа ни на одну из женщин, каких ты видел. Вспомни об эшкирянке, которую ты взял к своему очагу. Она поразила тебя. Но она по сравнению с твоей матерью просто маленькая звездочка по сравнению с сиянием луны. И твой отец был не краснокожий вождь, а черноволосый господин, повелитель городов. От него твои темные волосы и глаза.