Изменить стиль страницы

Дальше Кириллу не надо было говорить.

Дворники мобилизовали женщин-домохозяек, и вскоре город принял другой вид: под окнами домов зазеленели деревца, улицы расчищены, канавы срыты.

— Вот как, — смеялся Кирилл над инженерами. — Силу народа надо всколыхнуть — и красиво жить будем.

В работе Кирилл забывался: он дни и ночи проводил в горкоме партии или на заводе, забирался в горы — к земляным жителям, объезжал торфяные участки, лазил на домны, посещал квартиры рабочих, спускался в разведочные шахты. Он в работе как бы намеренно изнурял себя.

С Богдановым в эти дни творилось тоже что-то неладное. Лицо у него опухло, сам он как-то весь отяжелел. Он почти не выходил из своего кабинета, работал, торопился, словно предчувствовал конец. И однажды, придя к Кириллу, сказал:

— Не сплю. Вовсе…

— Да ну-у? — Кирилл хотел было перевести все на шутку, но, увидев измученное, опухшее лицо Богданова, серьезно спросил: — Это как же? Так вот, лежишь, а глаза открытые?

— Лежу, а глаза открытые.

— И не спишь?

— И не сплю.

— Не понимаю. А я как только голову на подушку — так сплю как камень.

— Ты другое. Порода другая. Так вот, я хочу в отпуск. К черту на рога хоть, что ль, поехать. С центром я все согласовал. Ты оставайся вместо меня. Веди дело… а я поеду куда глаза глядят.

— То сшибло тебя? То?

— А-а-а? Нет. То не сшибло бы, если бы был помоложе. Нет. Устал.

И Богданов отправился «куда глаза глядят», а Кирилл еще больше закружился в работе. Утвердив предварительный план нового вагоностроительного завода, постройку которого решил начать с осени, он отправился в горы. Отправился один, без Фени. С ней он тоже стал сух, да и она как-то сторонилась его. Очевидно, и на нее отъезд Стеши подействовал удручающе. Лишь однажды, протягивая ему папку с бумагами, она спросила:

— Зачем уехала?

Кирилл понял, о ком она спрашивает, и посмотрел ей в глаза. Они были все такие же зовущие, требовательные, но в них дрожал испуг.

— Уехала. Что будешь делать?

— Не подходява? — пошутила Феня и зло добавила: — Но ведь я с тобой. Разве тебе этого мало?

Кирилл посмотрел на нее. Да, она красива, особенно красива сегодня в своем полумужского покроя костюме, остриженная под мальчика.

— У меня в душе пустота, Феня. Все будто вымолочено, осталась труха и мякина, — глухо произнес он.

— А заводы?

— Что заводы? Заводы само собой.

— Э-э-э, рюха-а! — И Феня отвернулась, скрывая от него свою боль. — Я бы на твоем месте взяла бы отпуск и уехала бы куда-нибудь..

— А разве ты не на моем месте? Брось, Феня, я же все вижу. Ты только… как бы тебе сказать… пусть не будет у тебя ненависти ко мне.

— Я думала, ты другой, а ты только о себе. Ну, хорошо. Вот тут бумаги. Посмотри их… и, если я нужна буду, — позови. Позови меня… я приду, Кирилл. Приду, — подчеркнула она и вышла.

Кириллу было ее жаль, но он все-таки не позвонил, не позвал ее: он чувствовал только одно — свою вину перед ней, но и это чувство было холодно.

4

Арнольдов приехал на завод в те дни, когда Кирилл не находил себе места. Он был очень рад приезду Арнольдова и уговорил его переправиться из гостиницы к нему на квартиру, предполагая, что тогда сам передохнет, не будет так упорно метаться по заводам, тем более что ему было о чем поговорить с Арнольдовым.

— Мы ведь с тобой полсвета проехали, — говорил он, помогая расставлять на обширной и светлой террасе все «причиндалы» арнольдовской мастерской.

Но такой расторопности и такого оживления у Кирилла хватило на три-четыре дня, а потом он опять захмурел и перестал являться домой.

Арнольдов не знал о его семейных делах и однажды спросил:

— Что с тобой? Ты всегда хмур, зол… точно тебя собираются вешать.

— Хуже. Но об этом потом. А теперь покажи-ка мне, что ты рисуешь. Печать все еще продолжает расхваливать твою картину «Перекоп». Видно, хороша, если не перестают трубить.

— Тебе можно. Смотри, будь строг, как друг. — И Арнольдов снял простыню с полотна.

Кирилл увидел перед собой незаконченную картину. На большой поляне лежит группа нагих женщин. Они лежат в разнообразных позах и, видимо, о чем-то спорят — бурно и страстно. Поодаль от них стоит кресло, и в кресле — что-то такое, начерченное мелком. Кириллу бросилась в глаза одна очень знакомая фигура, и он отступил от полотна.

— О-о-о! — воскликнул он чуть погодя. — Это здорово. Вот такая она и есть. Это же Феня… Панова.

Феня лежала, перегнув спину, и вполуоборот смотрела на Кирилла чуть раскосыми глазами. Она смотрела страстно, зовуще, теми самыми глазами, какие он видел у нее, когда она прикуривала от его папиросы там — в горах, в пещере.

— Здорово! — сказал он. — Где ты ее такой подцепил?

— Я видел ее на плесе. Случайно. Она, очевидно, после купания лежала на песке. Я долго наблюдал за ней. Ничего. Нам разрешено такое дело, потому что мы не подглядываем, а наблюдаем. Жизнь, брат, дает нам соки. Потом я пошел на нее, думая, что она устыдится меня, вскочит и накинет на себя белье. А она просто, так вот, как тут на картине, повернулась ко мне лицом, и глаза у нее были вот такие же, как тут — зовущие. Взгляд, очевидно, был предназначен не мне, а кому-то другому, о ком она мечтала в это время. Но она еще не успела скрыть этого взгляда, и я поймал его. Я ей поклонился. Смешно. Она нагая лежит на песке, а я перед ней снимаю кепи. И мы разговорились. Она красивая, но холодная. Она еще не разбужена тем, кто ее должен разбудить.

— Да-а. Но я знаю, — запинаясь, проговорил Кирилл, уверенный в том, что Феня на песке думала о нем. — Знаю, она уже не девушка…

— Это ничего. Первый — это еще не владыка.

— А что ты хочешь сказать вот этой фигурой? — перебил его Кирилл, показывая на неоформленную фигуру в кресле.

— Эта? Это мать. Материнство. Понимаешь?

— Не совсем.

— Видишь ли, гражданская война, разруха, тиф, голод и прочее как-то заставили нас забыть о том, что женщина, кроме политического деятеля, еще и мать. Мать, материнство — самое великое в женщине.

— Теория Отто Вейнингера, мракобеса! — вставил Кирилл.

— О-о, нет. Отто Вейнингер, как тебе известно, утверждал, что женщина по природе своей ниже мужчины и поэтому ее удел — тряпки, кухня и ублажать мужа. Нет. Я не то. Вот в древнем Риме — помнишь, мы с тобой видели все это — уважали в женщине самку. В Помпее, в храме, рядом с богиней красоты стоит гермафродит. И это не случайно. Удовлетворение половой страсти считалось превыше всего… и гермафродит, дескать, такое существо, которое имеет возможность испытать и мужское и женское наслаждение. Вот идеал. А я хочу показать, что в женщине, кроме всего прочего, превыше всего — мать… материнство. Не будь в ней этого материнства, она превратилась бы в бездомную суку.

Кирилл подумал: «Мои мысли».

Арнольдов продолжал:

— Вот в этой фигуре я и хочу показать беременную мать. Беременную женщину считают уродливой. Она прячет свое «пузо». Это по сути дела — наследие прошлого. Меняется мир, меняется и понятие о красоте. Не так ли?

Арнольдов говорил долго, и то, что он говорил, было близкое и родное Кириллу, и он вспомнил, как Стеша мучилась своей беременностью, и как он, Кирилл, тогда бережно относился к ней, и как он любил ее именно беременную. Об этом он хотел было сказать Арнольдову, но Арнольдов увлекся своими мыслями и продолжал:

— Я вот еще не встретил такую. Понимаешь ли, у нас в стране очень много беременных женщин, особенно у вас на заводе. Живут хорошо и плодятся хорошо. Но в них нет еще того… как бы тебе сказать — сознания своей красоты. Вот если бы забеременела Феня, то она с величайшей гордостью и с великим сознанием своей красоты стала бы носить свое «пузо». А теперь она ищет того, от кого бы она понесла. Вон видишь, как она смотрит: она зовет, кричит своим взглядом.

«Вот бы ему посмотреть Стешу», — подумал Кирилл и, перебив Арнольдова, заговорил: