Изменить стиль страницы

Почти каждый день письма ей пишет. Правильный такой паренек. Культурный. Радиолюбитель. В эмтээс помощником комбайнера работает. И годами и ростом как раз ей под пару. Так вот он ей не очень, видишь ли, нравится. «Это не он, говорит, письма пишет, это ему кто-нибудь надиктовывает. А сам он, говорит, и разговаривать не может. Как рядом встанет, так и начинает свистеть, ровно на телку». Подумаешь, какая привередливая. И не свисти ей. Он и не свистит вовсе, он только при ней начинает посвистывать, да и то редко, так, немного посвистит и бросит. Ей-то что, жалко? Ясно, молодой еще, растеряется, как ее увидит, вот и свистит, чтобы показать свою самостоятельность. Вполне понятно. Я уж их пробовал сдружить, — улыбнулся Семен, — я ему говорил, чтобы не свистел при ней. Так тут другая беда: свистеть перестал — говорить начал. Совсем девчонку заговорил. Говорит и говорит без остановки. Она притормаживает, а он говорит. И все больше про приемники, про радио да про конденсаторы.

— Это правда, что она частушки сочиняет? — спросил я.

— Кто, Наташка? — Семен отложил топор и недоуменно посмотрел на меня. — Кто это тебе говорил?

— И Катерина Петровна, и другие…

— Ну, да! Знает Катерина Петровна! Разве Наташка запевку сложит? Петь-то она, конечно, поет, а запевки складывать — куда ей. Я думаю, Фенька складывает. Ты ее видал, заведующая птицефермой. Так вот, стал он ей про конденсаторы рассказывать, еще хуже. Сам понимаешь, не больно ей интересно слушать про конденсаторы. Ей восемнадцатый год идет — ей другие разговоры слушать охота… Я тогда рукой махнул и отступился. А насчет Наташи ты меня не кори — я нарочно ее на дистанции держу… Я тебя каких просил принести? — внезапно переменив тон, спросил он. Позади меня стояла Наташа с охапкой реек.

— Я тебя двухдюймовых просил, — безжалостно продолжал Семен, — а ты каких принесла?

— А это разве не двухдюймовые?

— Два дюйма — это пять сантиметров. Надо понимать.

— Так бы и сказал, — рассердилась Наташа. — Ты бы еще на аршин мерил. Как купец при царе.

И пошла обратно.

— Видишь, какая занозистая, — сказал Семен, улыбнувшись. — Вот в Чехословакии, в городе Шахи, такую же, похожую на нее, встретил. Такая была Анежка Брахачек.

— Ты бывал в Чехословакии?

— Пришлось. Так вот эта Анежка Брахачек пришла наниматься к нам в Красную Армию. Подошла ко мне, говорит «пан» да «пан». Ихний язык на украинский немного похож. Я ей говорю: «Я не пан, а товарищ старшина. Ясно?»— «Ано, говорит, пан товарищ старшина». Ано по-их-нему да. Смеху с ней было, прямо беда… Видишь — на гимнастерке ни одной пуговицы нету. Это, как мы в город Шахи вошли, девчонки на память пообрывали. Так ее теперь и держу. А в Румынии тоже хороший народ. Война, например, по-ихнему будет — разбой. Правильный язык.

Подошла Наташа и молча бросила возле нас охапку реек.

— Ну вот, это и есть двухдюймовые. Правильно, — скупо похвалил ее Семен.

— Семен Павлович, — сказала Наташа с таким видом, словно бросилась в холодную воду. — Можно я с тобой буду нашим гостям речь писать?

— Чего же, — подумав, отвечал Семен, — Кто знает — может, у тебя душевнее моего получится. Завтра писать станем. Приходи.

Задумавшись, я перевел взгляд вдаль и снова увидел березку, про которую говорил Семен. Она росла немного косо, вся листва ее спадала на одну сторону, будто она мыла волосы; сквозь освещенные солнцем прозрачные листья было видно все, до единого сучка, и мне самому вдруг показалось, что такой березки не сыскать нигде во всем мире.

5

После разговора с Семеном мне еще больше захотелось разыскать составительницу частушек и поговорить с ней. Может быть, многим эта настойчивость покажется странной, но я с малых лет люблю колхозные запевки, готов слушать их с утра до вечера, и меня издавна занимало — кто сочиняет меткие, короткие песенки, в которых иногда больше мысли и чувства, чем во многих длинных.

Много лет я хожу и езжу по колхозным дорогам и всюду слышу эти песни о встречах и о расставаниях, о любви и изменах, о труде и о счастье. Поют их на севере и на юге, в Белоруссии и е Сибири, и всюду они особенные, самобытные, и отличаются в разных местах друг от друга, так же, как природа и труд людей.

Еще мальчишкой я услыхал частушки на берегу Ладожского озера. Дул холодный северный ветер, низко над водой тянулись дымные облака, а бородатые рыбаки, разбирая сети, запевали своими низкими, хрипловатыми голосами:

Мы по-ладожски сыграем….

Внезапно все вдруг умолкали, словно песня натыкалась на мель, и после длинной паузы, в течение которой только пресные волны Ладоги отбивали такт, снова, так же согласно, как удар весел по воде, раздавалось:

Мы по-спасовски,
по-спасовски споем!

А однажды вечером на полях Воронежской области я услышал чистый, как ключевая вода, голос.

Восемь часиков, подружки,
Без пятнадцати минут…—

отчетливо и протяжно пропела девушка первую половину частушки, и не успели еще звуки растаять в синем воздухе, десяток веселых голосов подхватил едва понятной скороговоркой:

Скоро наши ухажеры к нам беседовать придут!

Совсем по-другому поют на берегах Волги, где-нибудь возле Саратова. Широко и спокойно плывет над заливными лугами, над Жигулевскими горами:

С неба звездочка упала-а-а,
Волга-матушка река-а-а… —

и кажется, медленно гуляют две голосистые подруги, одна на этом, другая на том, крутом, берегу, и перекликаются, а легкий ветер подхватывает песню и несет ее над плесами великой реки, и она замирает, замирает вдали…

В одной деревне, недалеко от Пскова, мне довелось услышать «страдания».

Ой вы, яблочки,
Ой вы, вишенки,
Не видали ль вы
Моего Мишеньки?

Много разных «страданий» поют в тех местах, мягко, по-псковски, растягивая слова, а мотив такой, что нельзя удержаться, чтобы не заплясать. И все самое грустное, самое печальное, о чем поется в «страданиях», мотив этот окрашивает в легкие, смешливые тона, и совсем не удивляешься, когда девушка, напевающая о близкой разлуке с милым, пускается в пляс и, распахнув, словно для объятий, руки, выбивает частую дробь каблуками.

А узорные, как искусное кружево, мотивы вологодских песен, а рязанские запевки, а уральские «подгорные», а сколько еще других песен существует на нашей земле, которых я не успел еще узнать, не успел услышать.

Все это мне хотелось рассказать Фене, хотелось попросить, чтобы она спела свои частушки, и записать их. После того как по просьбе Любы я сделал доклад на комсомольском собрании о землеустройстве объединенного колхоза, Феня перестала сердиться на меня за изменения в хозяйстве, и мы с ней даже подружились.

На другой день после разговора с Семеном я отправился в сарай, где временно разместили несушек и цыплят. Утепленное здание сарая было разделено сенями на две половины. Я вошел туда, где находились недавно привезенные из города инкубаторные цыплята. За сеткой пищало и копошилось больше тысячи пушистых шариков. Отдельно, в ящике от письменного стола, сидели четыре нахохлившихся утенка. Видимо, в инкубатор вместе с куриными по ошибке попадают и утиные яйца.

Возле ящика я увидел Наташу. Сунув клювик утенка в рот, она поила его. Утенок пил, покорно закрыв глаза.

В помещении было жарко, как в теплице. Горел яркий электрический свет. Начинался вечер, из-за стенки доносилось сонное курлыканье кур. Через несколько минут за дверьми раздались шаги, и Наташа торопливо выпустила утенка. «Совсем еще зеленая девушка», — подумал я, скрывая улыбку.