Беспримерное у нас до того времени кощунственное издевательство над верховной властью не могло поднять престижа короля. А так как выходки оставались безнаказанными, то все обрушивались на Собеского, как на беззащитную жертву: епископ холмский Опа-линский на сеймовом суде бросил королю в лицо оскорбительную фразу:
— Будь справедлив, либо откажись от власти!
Положим, наглая выходка епископа не прошла ему даром. Все возмутились, а каштелян сандомирский крикнул, что вся Польша больна белою горячкой и не выздоровеет, пока ей не пустят кровь. Опалинский, перетрусив, скрылся. Его поймали; привели к королю и заставили на коленях просить у короля прощения, который всегда и все прощал. Не было случая, чтобы он кого-либо преследовал; но такая доброта не обезоруживала, а прибавляла наглости.
Матчинский, воевода белзский, дрожа от негодования, воскликнул, что всех епископов следовало бы скопом перевязать да выслать в Рим… Но тут обиделся Залуский.
— Ты забываешь, воевода, — возразил он, — что до епископства мы были шляхтой и имеем такое же право заседать здесь, как и ты.
Тут уж король своей обычной мягкою манерой помирил их.
Весь сейм прошел в раздорах. Ибо произошло столкновение с Сапегами из-за радзивилловских недвижимостей на Литве, которые предполагалось конфисковать для королевича Якова. Сначала один, потом другой буян сорвали сейм, так как королевские неблагожелатели не хотели допустить конфискацию имений. За вторым буяном устроили погоню и выследили его вплоть до самого дворца гетмана литовского, где он напрасно пытался замести следы. А гетман, куривший в окне трубку, на вопрос о беглеце ответил иронически, что Бог не поставил его стражем брата своего.
Наступила ночь. В палате царил невероятный беспорядок. Литвин по ошибке дал пощечину епископу… сверкнули сабли, выхваченные из ножен… дохнуло ужасом! Бранденбургский посол обронил письмо, в котором черным по белому пояснялось, что Сапеги получили шестьдесят тысяч за то, что сорвут сейм… И Сапегам это сошло с рук! Они безнаказанно вернулись восвояси, оставив на мели и короля, и сейм.
Но на этом огорчения не закончились. Тяжким бременем обрушилось на короля дело Лещинского, обвиненного в неверии и осужденного на мучительную смерть. Этого не мог одобрить ни святой отец, папа Иннокентий XI, ни перенести без тайных мук и огорчения король, так как в Польше издавна не было в обычае предавать безбожников жестокой казни. Были и такие, которые обвиняли Лещинского в измене.
Доведенный до отчаяния Собеский приказал уже канцлеру заготовить акт отречения; но королева в ужасе, не уверенная в завтрашнем дне, помешала королю привести в исполнение намеченное.
В это время я попеременно то состоял при короле, то проживал в имении. Ибо горячо любимая моя родительница чувствовала упадок сил и хотя не выпускала из рук хозяйства, но не могла во все входить сама и то прибегала к помощи зятя, то уговаривала меня не прилепляться так к королевскому двору. А в сущности, король, хотя давно наобещал мне многое, но не мог ничего исполнить, потому что всякую свободную, даже самую мизерную, вакансию сейчас предвосхищала и замещала королева; я же всегда оставался ни при чем.
В конце концов, несмотря на французские интриги, королю удалось женить Якова на княжне Нейбургской. Бетюн неистовствовал, сыпал деньгами, но не мог ничего сделать. Конечно, можно было предсказать, что ее величество не оставит в покое свою невесту и отравит ей жизнь. Так и случилось. Супруга Якова, молодая, красивая, родовитая, не могла понравиться и должна была переносить всяческие оскорбления. Александр, еще несовершеннолетний, всегда держал сторону матери против родного брата.
А король?
Король медленно, не имея сил бороться, на наших глазах цепенел умом, становился равнодушным и холодным. Ничто его не возмущало: ни пасквили, ни злые шаржи, ни сеймовые бури, ни придворные интриги, начинавшиеся обычно тем, что кто-либо из прислуги королевы задирал дворовых короля, и снизу рознь подымалась в высшие сферы и кончалась столкновением между королевскою четою. Ян в устах возлюбленной Марысеньки по-прежнему был на словах все тем же Селадоном и Ородантом; но временами эти эпитеты отзывались горькою иронией, когда, давно забытые, внезапно выплывали на Божий свет… После стольких испытаний их любовь, чисто плотская, должна была остыть. А другой любви нельзя было питать долго к королеве. Ясно было и для короля, что Мария-Казимира с удовольствием вышла бы за Яблоновского, если бы тот был выбран в короли. Что она гораздо выше ценила сокровища, хранившиеся частью в Жолкви, частью в Варшаве, частью в Гданске, нежели сердце мужа. Доходило до того, что, когда король заболевал, она всячески старалась склонить его через кого-нибудь составить завещание, под предлогом мира и благополучия семьи. А затем с беззастенчивостью и нахальством пыталась отвоевать львиную долю для себя самой и для Александра. Но тут-то оказалось, что сердце короля охладело не только к ней, но и ко всем детям, исключая Якова. Таким образом, настойчивость, напоминания и всякие иные средства, к которым прибегала королева, чтобы склонить мужа составить завещание, разбились о его холодность, равнодушие и полное оцепенение. Случалось, что когда Залуский, епископ киевский, являлся к королю и между ними начиналась долгая беседа, дверь между спальнею и кабинетом, где всегда находился кто-либо из нас, оставалась настежь. Легко было подслушать все, о чем они говорили. Трудно теперь восстановить в подробности содержание бесед, но общий смысл их крепко засел в моем уме, как будто все это происходило вчера.
Епископ, в качестве священнослужителя и духовника, все объяснял Божиим произволением. То же думал и король, но пускался в общие рассуждения о судьбах человека, о бренности всего земного, об извращенности и пустоте сердечной. Он горько жаловался на склоне жизни на судьбу, невольно выдавая свои мысли, что виновницею злоключений считал королеву и свою любовь к ней.
— Господь Бог дал мне, точно на посмешище, все, что только можно пожелать, — говаривал он епископу, — победу над врагами, славу меж людей, пурпур и корону, и богатство… но не дал мне счастья. На дне чаши наслаждений всегда сидел червь и отравлял мне жизнь. Посторонним я мог казаться триумфатором, а был глубоко несчастным человеком. А мои страдания никому не пошли на благо: ни детям, ни Марысеньке, ни Речи Посполитой! Я не умел быть строгим: не такова была моя натура. Но и доброта не снискала мне друзей. Из бывших благожелателей почти никто не сохранил мне верность. Одним словом, всегда и во всем была мне неудача.
Иногда, смеясь, он доказывал киевскому епископу, что благодарнее всего бывали ему деревья, которые он сажал, потому что цвели и приносили плод.
— Они были единственной моей отрадой, — говорил он, — а как подумаешь, что все аллеи в сады, которые я так старательно развел в Олеске, в Жолкви, в Яворове, в Вилянове, постигнет общая всему людскому участь! Когда меня не станет, одно заглохнет, другое вырубят, и через сто лет от насаждений не останется следа…
Епископ Залуский, любивший государя, знавший его странности, всячески склонял его составить завещание. Он видел, как оно необходимо, в предупреждение неизбежных столкновений между Яковом, с одной стороны, и Александром с матерью — с другой. Но, как только речь заходила о завещании, король сейчас же принимал холодный тон.
— Отче, — говорил он, — я при жизни никогда не мог настоять на своей воле: заставить выслушать меня, уважать мои желания. А вы думаете, что подчинятся моей посмертной воле?
И сейчас переводил разговор на что-либо другое.
Когда Залуский бывал у короля, королева всегда подслушивала, возмущалась, но сама не смела наседать, так как потеряла власть над королем.
В 1681 году король, собравшись в поход вопреки совету докторов, обращавших его внимание на раны, открывшиеся вновь, на тучность и на отяжеление, не мог отказать королеве в просьбе взять с собой Александра. Якову это было как нож в сердце. Он раскричался и стал жаловаться, что против него все в заговоре и хотят передать Александру первородство.