Изменить стиль страницы

Только удалясь в свою комнату, Тамара перестала притворяться. Только здесь, наедине сама с собой, могла она наконец дать волю своим действительным чувствам, не опасаясь ни взглядов, ни расспросов заботливой бабушки. Она была крайне взволнована; ее била лихорадка, сердце колотилось и замирало в груди ноющим беспокойным ощущением, в которoм боролись между собой и страх, и ожидание. Лицо ее было ледно, руки дрожали. Нетерпеливо взглядывала она на часы, всматривалась сквозь раскрытое настежь окно в глубину тихого, темного сада, то чутко прислушивалась ко внешним звукам ночи и к набожному бормотанью дедушки, внятно доносившемуся до нее в тишине сквозь стену смежной комнаты.

Дедушка творил свои последние молитвы на сон грядущий.

— «Не спит, не дремлет страж Израиля!» — возглашал он трижды. — «На Твое спасение уповаю, Боже! Уповаю, Боже, на спасение Твое! Боже, на спасение Твое уповаю!»

— А, дедушка уже «лишуосхо» произносит! — мысленно сказала себе Тамара, с некоторым напряжением уха прислушавшись к застенному бормотанию. — Теперь, значит, остается только «Бешейм», «Ригзу» и «— Адон-олом». Слава Богу, скоро конец!

— «Во имя предвечного Бога, Бога Израилева!» — взывал между тем Соломон Бендавид! — «Одееную меня Михаэль, ошуюю Габриэль, предо мной Уриэль, в тылу у меня Рафаэль, а надо мной, над изголовьем моим Дух Божий, все величие Господне!»

Но прошло еще минут семь, прежде чем дедушка произнес заключительные слова молитвы «Адон-олом»: «Господь со мной, никого не боюсь».

В это самое время в саду, под окном Тамары, послышался вдруг шорох ветвей и хрустнула сухая ветка, словно кто-то, пробираясь сквозь кусты, нечаянно наступил на нее ногой.

Тамара вздрогнула и мгновенно побледнела. Как кошка, беззвучно легкими шагами прокравшись на цыпочках к окну и осторожно подняв указательный пальчик, она уставилась тревожным взглядом в темноту сада, видимо стараясь кого-то там разглядеть и предостеречь, что еще не время.

И действительно, под самым окном из ветвей цветущей сирени выделился вдруг чей-то мужской облик, едва озаренный слабым отблеском света, падавшего сюда сквозь окно из комнаты Тамары.

Погрозив и указав ему пальцем в направлении спальни своих стариков, что тише, мол, там еще не спят! — девушка облокотилась на подоконник и страстным влюбленным взором стала любоваться темным обликом мужчины, притаившегося под самым ее окошком, между кустом и стеной.

Тихо отошла Тамара от окна ко внутренней стене, отделявшей спальню стариков от ее комнаты и напряженно стала у нее прислушиваться. В соседней горнице все тихо. Дедушка кончил свои молитвы и, кажется, засыпает… Бабушка, — та уже давно сладко всхрапывает с легким носовым высвистом (Тамара знает этот бабушкин высвист, и в нем она не ошибется), но дедушкиного сопенья не слыхать еще. «Господи! что же это будет, если его вдруг и сегодня бессонница одолеет?» Но нет, дедушка не ворочается с боку на бок, не кряхтит, не вздыхает, не кашляет — верный признак того, что засыпает… Только скоро ли?.. Сколь томительно долгими кажутся Тамаре эти, в сущности, немногие минуты!.. Но вот послышалось наконец и дедушкино сопенье, составившее вместе с бабушкиным высвистом довольно своеобразный и даже согласный дуэт, каковым в сущности была и вся жизнь этой образцовой во Израиле пары. Итак, старики успокоились, спят… Они спят и не подозревают, и во сне им даже не снится того, что в эту самую минуту проделывает их любимая внучка, единственная пока прямая представительница во Израиле нисходящего поколения знаменитого рода Бендавидов.

Значительно ослабив огонь своей лампы, Тамара, словно преступник, задумавший бежать из своей тюрьмы, тихо, осторожно взобралась на подоконник, перенесла свои маленькие, изящно выточенные и еще изящнее обутые ножки за окно, спустила их вниз и через мгновение упала на сильные руки ожидавшего ее мужчины. Тот принял девушку в свои объятия и бережно опустил ее на землю.

Осторожно, чтобы не наделать лишнего шума, продрались они сквозь кусты на дорожку и беззвучными шагами торопливо пошли на противоположный конец громадного запущенного сада, в самую его глубину, чтобы быть подальше от дома. Там, в густых кустах орешника и жимолости, под нависшими ветвями старорослых ясеней и грабов, среди роскошного хмеля, сплошь опутавшего решетку дранчатых стен старой беседки, можно сидеть и говорить спокойнее и безопаснее, чем в каком-либо ином месте этого сада; хотя, впрочем, какая же опасность могла бы встретиться для них и во всем-том саду в такое глухое время ночи!..

Но Тамару манило именно сюда, в самое глухое, укромное место, потому что именно в этой одичало-укрытои беседке царствует по ночам какая-то особенная фантастичность: в ней все так таинственно темно и тихо, что от этой тишины и тьмы даже на душу веет каким-то сладостно жутким, трепетным ощущением. Тамара любила такую обстановку, потому что она как нельзя более отвечала ее романтически-влюбленному настроению, ее ищущему, пытливому духу, всем поэтическим струнам ее горячего сердца.

— Тамара! милая! — убедительно страстным шепотом говорил ее спутник, горячо сжимая ее руки. — Надо же наконец решаться! Так нельзя!.. Я больше так не могу… Я люблю тебя выше всего на свете, как никогда и никого еще не любил, но… повторяю, я не могу выносить долее подобного положения… Я люблю тебя честно и потому хочу открыто, пред целым миром назвать тебя своей женой. Я хочу на тебе жениться… да, да! Я наконец высказываю это прямо и жду от тебя такого же прямого ответа.

Тамара безнадежно опустила на грудь голову.

— Ведь это же невозможно! — тоскливо прошептала она. — Вы христианин, я еврейка… Ни ваши, ни наши законы никогда этого не допустят… Неужели же…

— Что неужели… стремительно перебил ее мужчина. — Неужели же принимать христианство, хочешь сказать ты? Да, Тамара, принимать, принимать!.. Я уже неоднократно говорил тебе это и теперь опять повторяю, прошу, молю тебя об этом!.. Я знаю, это величайшая жертва; но ради нашей любви, которая для нас ведь выше всяких религий на свете, разве нельзя принести такую жертву? Подумай!.. Я сам охотно принял бы ради тебя иудейство, мне это решительно все равно, — быть ли христианином, быть ли иудеем; но ведь ты же знаешь, я не могу принять его: я с этим потерял бы все: имя, права, положение в свете; наконец, просто попал бы на скамью подсудимых, как уголовный преступник. Ты же ничего не теряешь. Напротив, закон наш в этом случае еще более берет тебя под свое покровительство, все гражданские права остаются за тобой, никто не смеет посигнуть на них.

Тамара отрицательно покачала головой.

— Я теряю не права, но больше, чем права, — грустно сказала она. — Разве еврейство простит мне отступничество? Разве мои родные помирятся с моей изменой их вере?

Душа и сердце Тамары уже давно склонились в этом отношении на сторону ее друга, которого доводы и убеждения еще и прежде отвечали этому сердцу ближе и симпатичнее, чем доводы ее собственного рассудка, почерпнутые из повседневно-ходячей практической морали еврейских oтношений и быта и построенные на сознании грозного гнета, которым еврейский кагал рабски оковывает жизнь и волю и мысль каждого еврея. Так и теперь, Тамара высказывала своему другу все эти доводы, давно ею продуманные и уже далеко не казавшиеся ей в душе незыблемо состоятельными, но высказывала лишь для того, чтобы снова услышать против них из уст любимого человека еще и еще новые, более горячие, более веские опровержения и убеждения, которые прочнее утвердили бы ее саму в тех рискованных, но заманчивых намерениях, к каким и без того уже втайне стремилось ее влюбленное сердце. Она искала и жаждала таких убеждений, которые укрепили бы ее все еще колеблющуюся решимость.

— Родные… — продолжала Тамара. — Да они проклянут меня!.. А если и нет, то ведь я убью их этим, я в гроб уложу несчастного старика и старуху…

— О, какое заблуждение! — принялся собеседник утешать и убеждать Тамару. — «Проклянут», «убьют» и… еще что такое?.. Полноте!.. Вы развитая девушка и можете говорить серьезно о таком вздоре!.. Еще если бы с этим проклятием связывались какие-нибудь материальные потери и лишение, ну, тогда я понимаю. Но у вас есть свое собственное, независимое от дедушек и бабушек состояние, стало быть что же? проклянут, — ну, и на здоровье!