Изменить стиль страницы

«Стучат твои часы, бессонны…»

Стучат твой часы, бессонны,
мутнеет мир, тускнеет свет:
так начинаются канцоны,
когда и жизни в жизни нет.
Обрывки звуков лезут в уши,
мрачнеет полночь за окном,
тревоги сердца – глуше, глуше,
миг — и последним станут сном,
преобразившим все томленья,
все искушенья плотских сил,
последним сном без пробужденья,
который птицей в небо взмыл!

«Есть в посвистах чужого языка…»

Есть в посвистах чужого языка
какие-то неслыханные звуки,
чужая боль, бессилье и тоска,
чужие дни в преддверьи тайной муки.
Не передашь их, не запишешь их,
невнятных и беспечных, словно чудо, —
но здесь рожден чужеязычный стих
и истина является отсюда.
Как боль моя, как жизнь моя горька,
как мало дней еще сумел сберечь я, —
холодные нисходят облака
с чела полузабытого наречья.
И я опять глаголы бед учу,
в сады тревог своим пером вонзаясь,
в чужие двери кулаком стучу
и вижу, как растет чужая завязь.

«Слова уходят в ночь и тьму…»

Слова уходят в ночь и тьму,
как больно сердцу моему,
и как душа моя мертва,
душа, взрастившая слова, –
ей нет начала и конца,
она совсем одна,
высоким холодом свинца
она полным-полна.
Возьми ее и донеси
до граней злого дня,
скажи ей: «Душенька, мерси,
теперь прости меня!»

ПРИМОЛКШЕЕ ЖЕЛЕЗО

Настало время горьких слов,
безумствуют стихии;
как паровозы, под откос
летят сердца людские,
и ты летишь, и я лечу,
и так легко задуть свечу,
и так легко лежать в тиши
в краю черно-зеленом,
и не мечтать, и не жалеть,
и в день осенний шелестеть
багряноруким кленом!
Скажи мне, сердце, если ты
еще не под откосом:
какие свойственны мечты
вертящимся колесам,
о чем им шепчет телеграф,
неслышен и поспешен?
О чем рыдают в проводах
звенящие депеши?
А ты молчишь, а ты нежней
прощальных мартовских огней,
живущих ночью черной,
нежней всего – нежней меня,
нежней сигнального огня
над утренней платформой!
Ты ждешь: твое житье-бытье
всё так же бесполезно, –
о сердце бедное мое,
примолкшее железо.

«Вознесен двуликий Янус…»

Вознесен двуликий Янус
в небеса осенней мглы, –
я с листвой увядшей вяну,
сыплюсь пригоршней золы.
Мы – смолистые поленья
в топках сумрачных недель,
наша жизнь – испепеленье,
кучка пепла, поздний хмель.

«Птица катится капелькой ртутной…»

Птица катится капелькой ртутной
над базаром вещей и клевет,
начинается сдержанно-мутный
омерзительно-мутный рассвет.
Эта птица, как песня ребенка,
бликом света на города лбах.
Это боль на души шестеренках
заскрипит, как песок на зубах.
Не играйте с печалями в прятки,
вы теперь уже не малыши.
Ах, какие у нас непорядки
в часовом механизме души.

«Не жди меня до темноты…»

Не жди меня до темноты,
не погружай меня во тьму,
не уверяй меня, что ты
не сторож брату твоему.
И в человеке у дверей
попробуй не узреть врага,
и чужеземца обогрей
теплом родного очага.
Он будет благ, он будет слеп,
он позабудет о земном,
он будет есть твой теплый хлеб
и запивать его вином.
И, ломти темные деля
и осушив кувшин до дна,
уразумеет, что земля
у всех одна, на всех одна.

«Есть даже в грусти – счастья проблеск…»

Есть даже в грусти – счастья проблеск,
хоть беспросветность за плечами;
есть у отрады иероглиф,
есть иероглиф у печали.
Они привязчивей собаки,
они умеют сострадать:
не в силах буквенные знаки
их многогранность передать.
Но ты пойми и опосредствуй
их смысл и суть, как зыбь морей,
по букварям великих бедствий,
по чешуе календарей.

«Трудней всего понять простые вещи…»

Трудней всего понять простые вещи,
которых не окутывает мгла,
которые понятнее и резче,
чем плещущие в тучах вымпела,
чем ветер тот, который ими плещет,
чем борозды морозного чела,
прорезанные мудро и зловеще.