Изменить стиль страницы

НЕОНОВЫЙ ТУМАН

Мы бродим по стезям непостижимо узким,
пристойным, словно брак, и вязким, словно связь, –
неоновый туман плывет над Белорусским,
колеблясь и клубясь.
А где-то есть уют и книжка на диване,
и лампа на столе приветливо светла.
Прохожие снуют в неоновом тумане
за тридевять земель от женского тепла.
Мы жадности бежим – нам нужно очень мало:
снотворный люминал – и к черту героин,
и в шелесте страниц дородного журнала
страданья героинь и шорох георгин!
Зачем с такой судьбой нас грозами связало?
Зачем кружило нас, терзая и томя?
В Москве есть девять – нет, одиннадцать вокзалов,
а можно обойтись двумя или тремя.
Листок календаря в смешном раздумье тронув,
постигнуть, что пришли притихшие года,
и можно никогда не покупать перронных:
ни проводов, ни встреч – и сами никуда.
Немножечко тепла, немножко женской ласки,
и скомканный конверт, и нежных строчек вязь…
Неоновый туман висит над Ярославским,
колеблясь и клубясь.

НАСЛЕДЬЕ НЕУМЕНЬЯ

Стоит сухая осень
у самых щек твоих,
железной славы просинь,
бесчеловечный стих.
Забудь об умираньи,
о бренности забудь,
впивай в глаза бараньи
постылой жизни суть.
Ты бредишь оковытой,
напитком пьяных вдов, —
ты как тюльпан,
забытый на выставке цветов!
Как на мосту горбатом
окаменевший стриж,
как солнце над Арбатом
в безлюдьи рыжих крыш!
Здесь вьются велогонки,
дряхлеет моды крик,
здесь ты в комиссионке
увидишь Лилю Брик.
Здесь всей эпохи звенья,
здесь мне всего родней
наследье неуменья
давно ушедших дней.

«Душа, околдуй мое тело…»

Душа, околдуй мое тело
и болью моей овладей!
Глядела Мадонна, глядела
на потных, наивных людей.
Глядел темноокий Бамбино,
вцепившись в нее, как репей,
на пост милицейского чина
в скрипучих ремнях портупей.
Из недр напирала глубинка,
исполненная торжества:
— Сикстинка, Сикстинка, Сикстинка!
Ленивка, Волхонка, Москва!
И с мукой, непонятой сразу,
несвойственной для малышей,
Бамбино смотрел темноглазый
на эту толпу торгашей.
И Дева Младенца держала,
в нем Бога прозрев самого,
чьи Царство, Престол и Держава
совсем не от мира сего.
Так шла Форнарина, босая,
вдоль синих небесных дорог,
хохлатую тучу лобзая
касанием узеньких ног.
И, сродный немудрому детству,
как некий немой пилигрим,
Спаситель воскрес по соседству
с поверженным Храмом своим.

«Этот месяц согбенных желаний…»

Этот месяц согбенных желаний
удавился на башенном кране
и висит над затеями кровель
с тишиной мироздания вровень.
А над ним вьются млечные тропки,
и звенят, словно полые стопки,
пожилые астральные сферы,
и чихают милиционеры.
И плащом прорезиненным полночь
зашуршала над вешней Москвою:
полночь, полночь, ты рюмки наполнишь
виноградною влагой живою.
Но и это бродившее сусло
нам отраду принесть не сумеет:
пересохли веселые русла
и былая отвага немеет.
Этот месяц согбенных желаний
вновь с астральною музыкой вровень:
он качнулся, подобно шаланде,
на причале ощеренных кровель.

«Мне вовсе не нужен Париж…»

Мне вовсе не нужен Париж,
воркующий голубем сизым;
мой стих, словно башенный стриж,
прикован к московским карнизам.
Еще и луна на весу:
лимон с кожурою побитой!
А птицы в четвертом часу
исходят рассветной сюитой.
И солнце в раскрытом окне
почиет на кровельных грудах;
потом прилетает ко мне
чета воробьев черногрудых.
И жадно клюет воробей –
дитя голубиной эпохи –
заждавшиеся голубей,
весьма ощутимые крохи!

«Оплаченные звездным серебром…»

Оплаченные звездным серебром
обманчивые ночи,
когда круговращается Госпром
и горлица хлопочет.
И, тысячами звезд испещрена,
как полог карусели,
пещерная пустая тишина
над нашим новосельем.
И я б не смог по имени назвать,
хотя б скороговоркой
всех тех, кого завистливый асфальт
покрыл смолистой коркой…
Теперь по опустевшим гаражам
шныряет вздорный ветер
и тысячи сомлевших горожан
живут на черном свете,
живут как херувимы во плоти
на улицах бассейных,
за ними обрываются пути
железных и шоссейных.
За ними обрывается канва,
и всё в деснице Божьей,
и город спит – и только трын-трава
теснится у подножий.