Изменить стиль страницы

В ПЕРЕУЛКЕ ИМЕНИ ПАНТОФЕЛЬ

«Не все, не все слова освоены…»

Не все, не все слова освоены,
не все вошли в активный фонд!
Они стоят – христовы воины, –
за ними гневный горизонт
В цейхгаузах фразеологии
они звучальны и тверды,
где кружева зимы пологие,
где сосны и седые льды.
Не всё на свете завоевано, –
взгляни в потемки словаря,
и не тверди – мол, дело плевое,
и не гордись душой зазря.
Еще не найденные самые
желанные из многих слов,
еще нежнейшие слова мои –
ничейный, жертвенный улов.
Так раскрывайся ж, книга тесная,
мне всё на свете трын-трава,
пляшите, радуги отвесные,
плетитесь, чудо-кружева!

«Завершается путь всякой плоти…»

Завершается путь всякой плоти,
приближается вечный ночлег:
человеческий век на налете,
близок нечеловеческий век.
И, отведав березовой каши,
там, где берег ветрами продут,
алчно ищут ваятели наши,
где им больше на водку дадут.
Это время всех лент кинолентней,
это всяческих свар образец:
неизвестный синьор Иннокентий,
где же ваш чудотворный резец?!
Пусть оплатит густая валюта
равнодушные ваши уста,
изваяния вашего длута,
а по-русски сказать – долота!

«Луна над кофейней, луна над кавярной…»

Луна над кофейней, луна над кавярной
вгрызается в полночь пилой циркулярной.
Обрызгано небо от Кушки до Фриско
опилками звезд из-под лунного диска.
Сквозь множество форток, балконов и окон
в квартиры вливается горькое мокко,
оно отопляет мирок монохромный,
мирок, не приемлющий пищи скоромной.
Прожекторный луч, голубеющий скупо,
вылупливает эллиптический купол;
разгром густопсового смысла содеяв,
поднимем его на манер Асмодея!
Стыдливой и женственной вереничкой
кобылки бегут по каемке клубничной,
и только ребенки таращут глазенки,
и жалобно екают селезенки.
За сивкою бурка, за буркой каурка,
оркестр, капельмейстер и полька-мазурка
(лошадки – поклонницы штраусовских музык
и не разбираются в свингах и блюзах).
Журчание полек и вальсов игривых
струится по ворсу подстриженных гривок,
сопенье, терпенье, скрипенье и шорох,
султаны и вызвезди, челки и шоры,
сверканьями света арена согрета, –
лошадки в чулочках молочного света.
Увлекся и самый завзятый хулитель:
коверный у Сержа каскетку похитил,
но скоро, наверное, будет завернут
в ковер этот скверный коварный коверный!
Светите, софиты! Кобылки, храпите!
К юпитеру льни, просиявший юпитер!
Скачите, жокеи, скачите, коняки,
а ты, дрессировщик в подержанном фраке,
лупи по кобылкам, лупи по барьерам,
лупи по опилкам крутым шамбарьером!
Опилки, опилки на круглом манеже,
над вами повисли пеньковые мрежи,
над коими будет гимнастов отара
носиться, свершая полет Леотара.
Вы, прежде бренчавшие звездным монистом,
разглажены граблями униформистов,
но время придет, и вы снова вспорхнете
и вновь загоритесь в небесном намете,
и кровель скрежещущие скребницы
пройдутся по крупу гнедой кобылицы!
Прислушайтесь – с вешнею сутемью спелись
ребристые кровли и купола эллипс,
и подслеповатая тьма подсчитала
число пальцевидных колонок портала.
Распялены пальцы у глаз полузрячих,
и пушки палят без таблицы Сиаччи;
ракеты, омытые в звездном рассоле,
взлетают в астральные антресоли
и вновь проникают в трепещущем плясе
в просветы меж облакомясых балясин…
Ракеты, промчавшие в сумерках едких,
понюхавши порох в полетах без сетки,
стремглав возвращаются к дольним пределам,
к асфальтам, к булыжникам заматерелым.
Застыл рецензент у фасада Госцирка,
его не влечет холостая квартирка,
розетка и штепсель, и чайник на плитке,
и будней былых на пергаментном свитке,
бессонно развитом, неясные знаки –
прошедших любовей белесая накипь.
В кармане нагрудном он пропуск нащупал.
Пошел. Зашагал. Уменьшается купол.
А зданье вплывает в изменчивый морок
и в тучи нахохленной смушковый спорок,
который улегся у Бога под боком,
пронзаемый острым, как локоть, флагштоком.

СТРОФЫ

В выси, в дали заоконские,
там, где мреет солнца луч,
вновь плывут Большие Зондские
острова рассветных туч.
Так какой небесной милости
ждать мне у истоков дня?
Город в каменной унылости
кормит горечью меня!
Сердце медленно сжимается,
гаснут сонные зрачки:
сизый воздух просыпается
над перилами реки.
Особняк. Гербы баронские.
Воздух зябок и колюч.
В нем висят, не тают, Зондские
острова рассветных туч.
Это первое смыкание
солнца с зыбкою водой,
невозможность проникания
в миг, оклеенный слюдой.
Над витринами газетными,
над плакатами офсетными,
накрененная едва,
изнывает синева.
Так вдохни всей грудью впалою
этот миг – он слеп и жгуч, –
как медалью, сердцем жалуя
острова рассветных туч.
На пороге, в зыбком августе
травяная жухнет голь, —
так в неизреченной благости
душу вывернуть изволь!
Где Толстые да Волконские,
чей язык велик, могуч,
вновь плывут Большие Зондские
острова рассветных туч.
Невозможно кинолентную
пестроту приять душой
иль недвижность монументную
в неуклюжести большой!
Дней былых Фита и Ижица
расточились в синеве, –
а живое время движется
в белокаменной Москве.
Ты увидишь с подоконника
дальних маковок стада:
голубая кинохроника,
вечных истин череда!
Эту песню изначальную,
сих лучей рассветных прыть
никакой мемориальною
нам дощищей не прикрыть!
Жизнь светла и переменчива,
всё как есть ей трын-трава, –
и таинственно застенчива
предосенняя трава.
Не затмить земной унылостью
туч в рассветной синеве, –
и поэты Божьей милостью
снова вспыхнут на Москве.
Может быть, соперник Тютчева,
тайный голос на Руси,
поджидает друга лучшего
у маршрутного такси?
Может, будущая пылкая
прорицательница грез
акушеркой иль училкою
прочим кажется всерьез?
И второе нужно зрение,
чтоб увидеть тех, кого
окрылило лицезрение
Аполлона самого!
Бронзовеющие волосы
и реверы сюртука,
флоксы или гладиолусы,
юбилейная тоска!
Классик, скованный унылостью,
киснет славе вопреки,
а в поэтах Божьей милостью –
новолунья коготки!
Где ж они? Быть может, в звездах и
мчатся, крылья накреня,
в четырех стихиях: в Воздухе
от Земли, Воды, Огня!
Нерожденные, не ставшие
дивным перечнем невзгод,
но грядущее впитавшие
в генный свой, в затейный код.
Кто сумеет фараонские
письмена зари прочесть?
Может, те Большие Зондские
Облака – они и есть?