– Так она приехала из чужих краев? Давно ли?
– Около месяца. Помнишь в Карлсбаде[71] этого англичанина, который влюбился в нее по уши?
– Как не помнить.
– Помнишь, как он каждое утро являлся к ней с букетом цветов?
– Который она всякий раз при нем же отдавала мужу.
– Бедный Джон-Бул[72] чуть-чуть не умер с горя.
– Мне помнится, князь, и ты был немножко влюблен в эту красавицу.
– Да, сначала! Но это скоро прошло. Целых две недели я ухаживал за нею, потом мы изъяснились, и она…
– Признала тебя своим победителем?
– Нет, Закамский, предложила мне свою дружбу.
– Бедненький!
– Да! Это была довольно грустная минута.
– И ты не взбесился, не сошел с ума, не заговорил как отчаянный любовник?
– Pas si bête, mon cher![73] Я не привык хлопотать из пустого.
– Ага, князь! Так ты встретил наконец женщину, которая умела вскружить тебе голову и остаться верною своему мужу.
– Своему мужу! Вот вздор какой! Да кто тебе говорил о муже?
– Право! Так это еще досаднее. И ты знаешь твоего соперника?
– О, нет! Я знаю только, что она скрывает в душе своей какую-то тайную страсть, но кого она любит, кто этот счастливый смертный, этого я никак не мог добиться. А надобно сказать правду, что за милая женщина! Какое живое, шипучее воображение! Какая пламенная голова! Какой ум, любезность!.. В Карлсбаде никто не хотел верить, что она русская?
– Постойте-ка! – сказал я. – Днепровская?.. Не жена ли она Алексея Семеновича Днепровского?
– Да! А разве ты его знаешь?
– У меня есть к нему письмо от моего опекуна.
– Теперь ты можешь отдать его по адресу.
– Не поздно ли? Оно писано с лишком два года назад. Да и к чему мне заводить новые знакомства? Я и так не успеваю визиты делать.
– Что, Нейгоф, молчишь? – сказал Закамский. – Я вижу, ты любуешься этими деревьями?
– Да! – отвечал магистр, вытряхивая свою трубку. – Я люблю смотреть на этих маститых старцев природы: ожившие свидетели давно прошедшего, они оживляют в моей памяти минувшие века, глядя на них, я невольно переношусь из нашего прозаического века, в котором безверие и положительная жизнь убивает все, в эти счастливые века чудес, очарований – пленительной поэзии…
– И немытых рож, – подхватил князь, – небритых бород, варварства, невежества и скверных лачуг, в которых все первобытные народы отдыхали по уши в грязи, если не дрались друг с другом за кусок хлеба.
– Не правда ли, Закамский, – продолжал Нейгоф, не обращая никакого внимания на слова Двинского, – здесь можно совершенно забыть, что мы так близко от Москвы? Какая дичь! Какой сумрак под тенью этих ветвистых дерев! Я думаю, что заповеданные леса друидов[74], их священные дубравы, не могли быть ни таинственнее, ни мрачнее этой рощи.
– Я видел в Богемии, – сказал Закамский, – одну глубокую долину, которая чрезвычайно походит на этот овраг, она только несравненно более и оканчивается не рекою, а небольшим озером. Тамошние жители рассказывали мне про эту долину такие чудеса, что у меня от страха и теперь еще волосы на голове дыбом становятся. Говорят, в этой долине живет какой-то лесной дух, которого все записные стрелки и охотники признают своим покровителем. Он одет егерем, и когда ходит по лесу, то ровен с лесом.
– Эка диковинка! – прервал Возницын. – Это просто леший.
– Они, кажется, называют его вольным стрелком и говорят, что будто бы он умеет лить пули, из которых шестьдесят попадают в цель, а четыре бьют в сторону.
– Надобно сказать правду, – подхватил князь, Германия – классическая земля всех нелепых сказок.
– Не все народные предания можно называть сказками, – прошептал сквозь зубы магистр.
– Бьюсь об заклад, – продолжал князь, – наш премудрый магистр был, верно, в этой долине.
– Да, точно был. Так что ж?
– И без всякого сомнения, познакомился с этим лесным духом?
– Почему ты это думаешь?
– А потому, что ты большой мастер лить пули.
– Славный каламбур! Ну что же вы, господа, не смеетесь? Потешьте князя!
– Послушай, Нейгоф, – сказал князь, – я давно собираюсь поговорить с тобою не шутя. Скажи мне, пожалуйста, неужели ты в самом деле веришь этим народным преданиям?
– Не всем.
– Не всем! Так поэтому некоторые из них кажутся тебе возможными?
– Да.
– Помилуй, мой друг! Ну, можно ли в наш век верить чему-нибудь сверхъестественному?
– Кто ничему не верит, – сказал важным голосом магистр, – тот поступает так же неблагоразумно, как и тот, кто верит всему.
– Полно дурачиться, братец! Ну, может ли быть, чтоб ты, человек образованный, ученый, почти профессор философии, верил таким вздорам?
Нейгоф затянулся; дым повалил столбом из его красноречивых уст, и он, взглянув почти с презрением на князя, сказал:
– Видел ли ты, Двинский, прекрасную комедию Фонвизина «Недоросль»?
– Не только видел, мой друг, но даже читал и сердцем сокрушался, что я читать учился: площадная комедия!
– Не об этом речь: там, между прочим, сказано: «В человеческом невежестве весьма утешительно считать все то за вздор, что не знаешь».
– Фу, какая сентенция! Уж не на мой ли счет?
– Не прогневайся.
– Так, по-твоему, любезный друг, тот невежда, кто не верит, что есть ведьмы, черти, домовые, колдуны…
– Не знаю, есть ли ведьмы, – прервал Возницын, – это что-то невероподобно, и домовым я не больно верю, а колдуны есть, точно есть.
– Так уж позволь быть и ведьмам, – сказал с усмешкою князь, – за что их, бедных, обижать.
– Смейся, смейся, братец! А колдуны точно есть, в этом меня никто не переуверит: я видел сам своими глазами…
– Неужели? – спросил я с любопытством.
– Да, любезный! Это было лет десять тому назад, я служил тогда в Нашембургском полку, который стоял в Рязанской губернии. Вы, я думаю, слыхали о полутатарском городе Касимове?[75] В этом-то городе я видел одного татарина, который слыл по всему уезду престрашным колдуном и знахарем, про него и бог весть что рассказывали. Вот однажды я согласился с товарищами испытать его удали. Позвали татарина, поставили ему штоф вина, проклятый басурман в два глотка его опорожнил и пошел на штуки. Подали ему редьку, он пошептал над нею – редька почернела как уголь. Я спросил его, отгадает ли он, что делается теперь с моим братом, отставным полковником, который жил у себя в деревне. Я только что получил от него известие, что он помолвлен на дочери своего соседа. Колдун сказал, чтоб ему подали мое полотенце, стал на него смотреть, пошептал что-то да и говорит, что брат мой подрался в кабаке и сидит теперь в остроге. Вот мы все так и лопнули со смеху, да не долго посмеялись: на поверку вышло, что мой денщик, Антон, подал ошибкою вместо моего полотенца свое, а у него действительно родной брат за драку в питейном доме попал в острог, и Антон получил об этом на другой день письмо от своей матери. Но последняя-то штука этого колдуна более всего нас удивила, у меня была легавая собака, такая злая, что все ее прозвали недотрогою, кроме меня, никто не смел не только ее погладить, да и близко-то подойти. Что ж вы думаете сделал татарин? Он поднял соломинку и уставил ее против моего Трувеля. Батюшки мои, как стало его коверкать! Он начал вертеться, на одном месте, визжать, грянулся оземь и поднял такой рев, как будто бы его в три кнута жарили, а как татарин бросил соломинку, так он, поджавши хвост, кинулся благим матом вон, забился под крыльцо, и я насилу-насилу, часа через два, его оттуда выманил. Ну что, господа, чай, это все было спроста? Небось скажете – фортель?
– Да, это странно! – прошептал Закамский.
– Обман! – закричал князь.
– Нет, не обман, – прервал Нейгоф, – а просто магнетизм.
71
Карлсбад – старинное немецкое название Карловых Вар, чешского бальнеологического курорта, пользовавшегося известностью уже с XVIII в.
72
Джон Бул – ироническое прозвище, даваемое англичанам.
73
Нашли дурака, мои дорогой! (фр.)
74
Друиды – жрецы у древних кельтов Галлии, Британии и Ирландии.
75
Касимов – старинный городок (ныне – в Рязанской области), основанный в 1152 г.; с середины XV в. и до 1681 г. – центр Касимовского царства, вассалитета, созданного московскими государями для переходивших к ним на службу татарских «царей».