* * *
Поезд тронулся, плавно отправляя в небытие очередной полустанок. Незаметно ускоряясь, мимо поплыли опоры контактной сети, тополь, под тополем зевающий сержант-транспортник, бомж, фонарь, кусты — за ними дощатый покосившийся сарай, над ржавой вывеской лампочка, «р-д 560 Куйб. ЖД». Дежурный с желтым флажком. Ларек, еще фонарь, еще тополь. Переезд, зилок с полным кузовом чего-то сельскохозяйственного. Отдельно от стада домишек силикатного кирпича — один деревянный, окошко сиренево мигает от телевизора в сгустившихся сумерках. Все. Снова темная летняя степь, дикие ароматы разнотравья, пологие предгорья неблизкого еще Урала.
Из переходного тамбура раздался лязг замка, кто-то вошел, остановился. Шибанов потянул носом — духи, пот, угольная пыль, шампунь и влажное полотенце. Ага, проводница.
— Эй, молодой-симпатичный, дверь смотри не забудь.
— Не забуду, хозяюшка, не волнуйся.
— Не выпади смотри… Ушла. Постояла немного, может, что ответит, и ушла. А, вон что пристала: с душа в ресторане идет. Не, мать, прости — стара. Все тридцать пять, а то и того больше. Но хорошая ты девка, ушла без злобы и плевков: нет так нет. Удачи тебе. Завернув дверь своим ключом, Шибанов сложил газету, на которой сидел на подножке, и вернулся в свой отсек. Мужик уже тяжко сипел открытым ртом, выставив из-под серой МПСовской простыни ноги в детских носках. Пацан еще не спал, глядя с верхней полки в ночную степь, врывающийся в щель ветер жестко трепал его белесый чубчик.
— Малой, ты спать когда соберешься, закрывай. А то продует тебя ночью, и батя твой будет меня потом материть.
— Ладно. А молодец хлопчик. Резкий растет, не болтает; не в батю. Когда с батей традиционную дорожную раздавили, батю-то эге как сморило, насилу отвязался, не переслушаешь. Хотя может просто водка такая. Шибанов вспомнил теплую водку, взятую в Кинели на перроне — ух, мазутная, да по жаре, да под вареные яйца, выложенные мужиком… Трудно чего гадостнее вообразить. С другой стороны, а что вон в командировках жралось, ужас, чичи какой только хренью не банчат, или вон на Моздоке, та же осетинская «Казацкая» — ее хоть над горами распыляй, не хуже зарина. Эх, пиво-то. Забыл, дурья башка. Теперь теплое, и выдохлось. Да и ладно, было б чего жалеть — не пиво, а моча какая-то. Что у нас там следующее, Казаяк, кажется, или что там… Это уже все, это уже будет ЮУЖД. Урал. Вот там и возьму свеженького. А пока спать, спать. Может, уснется…
Не уснулось. Странно, Шибанов всегда хорошо засыпал в поездах; даже лучше, чем у деда, под старым, чудом сохранившимся байковым одеялом, которое едва уловимо пахнет всеми известными с детства запахами. Эх, дом… Когда у меня будет свой дом, и никуда больше не надо будет ехать, я сделаю все, как было у деда. Чтоб мой сын… А что, и сын скорее всего тоже будет. Вот уж моему-то сыну не придется…
— Ты думаешь, я тебе кто? — спросил однажды маленького Шибанова дед, когда они с ним шли с первомайской демонстрации.
— Дед. — изумился Шибанов, тут же поправившись: — Дедушка.
— Да? — удивился дед, странным образом остановившись посреди тротуара. — Я… Я себе-то никто… Дед замолчал, уперевшись застывшим взглядом в стену милиции. Шибанову уже хорошо был известен этот взгляд в никуда, дед иногда так забывается на минутку, и мама шутит над ним: мол, а сегодня сколько? Это она так про розовых слонов, которых, по ее мнению, считает дед на невидимом для остальных горизонте. Дедничего, не обижается, иной раз даже сам пошутит: Галочка, чего-то сегодня совсем много, аж со счету сбился, и продолжает хлебать суп или возвращается к недошитой подошве. Дед у них сапожник, и они живут у него каждое лето, когда долго, пока Шибанову не наступает пора идти в школу, а когда и чуть больше недели, но каждый год, без пропусков. В тот год они приехали одни, без папы, который испытывал очередное изделие. Дед постоял, крепко сжимая внучью ладошку, мигом вспотевшую в его шершавой от сапожного вара клешне.
— Дед! — окликнул его тихонько Шибанов. — Де-е-еда! Ты что давишь-то так! Не дави! На самом деле не было ни капельки больно, просто Шибанову хотелось, чтоб дед не стоял таким покинутым среди деловито снующего народа. Дед как будто услышал, и немного приослабил хватку, но Шибанов точно знал — дед не совсем услышал его голос. Или лучше вот так: не весь. Да, так точнее. Не весь. Сейчас деда здесь не было, он словно обернулся на мгновенье из невообразимого далека, краем глаза разглядел голос внука, как отдельную травинку посреди охапки соломы, и вновь повернулся к захватившему его внимание зрелищу. Его глаза двигались. Сначала он просто смотрел на желтую облупленную стену, а теперь явно что-то напряженно рассматривал, мелкими движениями переводя взгляд с одного на другое, это не спутаешь. Шибанов видел это всего раза три, может четыре. Ни маме, ни папе никогда не случалось быть рядом, когда дед смотрел на своих слонов не как обычно, а так. Трудно предположить, что бы они сказали тогда, это немного страшновато, когда человек рядом с тобой явно видит не стену или забор, а огромное, это чувствуется, пространство — чужое пространство, и там явно что-то есть, там не пусто. В такие мгновенья как-то всей спиной понимаешь, что та невидимая тебе жизнь касается и тебя тоже, и сейчас все зависит от того человека, который видит нездешнее, и может, если захочет, вовремя отвести тебя от поезда, может быть, несущегося на тебя ТАМ, на той стороне. Первый раз, когда Шибанов заметил, что дед смотрит не просто в точку, они с ним сидели в бане, отдыхая между заходами. Дед тогда бросил на полуслове рассказывать про пароход, на котором он служил до пенсии, и начал смотреть так. Шибанов тогда не испугался, и тоже начал смотреть туда же, куда и дед, и ему показалось, что он видит темные грозовые тучи над ярко освещенным желтым полем, но тут в проходе возле наших шкафчиков остановился маленький толстый старичок, которого Шибанов сперва не узнал, потому что привык видеть его в картузе и грязном синем халате. Дед всегда ненадолго застревал возле его будочки на рынке, где этот толстый старичок выдавал торговкам весы и гири, и о чем-то разговаривал. Старичок спросил, все ли нормально, не плохо ли деду с сердцем, а Шибанов ответил, чтоб он не беспокоился и с дедом так бывает, это ничего. Тогда толстый фальшиво улыбнулся и сказал:
— Ну, коль ничего… Тогда смотри. — и как будто бы показал ему глазами то место на шкафчике, где почудилась картинка с этим самым полем. Шибанов тогда подумал, что он приказал получше смотреть за дедом, как бы ему не стало плохо после парной. Только когда он прошуршал своей развевающейся простынью мимо, Шибанов понял, что не дышал, пока круглый стоял напротив их закутка. Взгляд его был настолько неуловим, что глазам сразу стало как бы щекотно, и в этой скользкой щекотке было что-то непереносимое, и Шибанов старался не глядеть ему в глаза, но и тело его было таким же — если присмотреться, и получилось так, что он смотрел только на простыню толстого, лишь она была нормальной. В принципе, так уже бывало — тем более, что Шибанов только что вышел из парной, где мужики здорово поддавали. Ему тогда очень не понравился взгляд толстого; можно даже сказать, что Шибанов немного испугался — но как-то мельком, невзаправду, и тут же забыл.
Сейчас дед смотрел так же. Шибанов отвернулся от направления его взгляда — ему было ясно, как-то не головой, а всей кожей, что вместо грязной выщербленной стены сейчас там то самое поле, и что-то еще, и кто-то; и этого всего там так много, что нельзя даже внятно подумать без слов, не то, что сказать. Шибанов даже понял, что может, если захочет, почувствовать долетающий оттуда ветер — о, какой там ветер, он не здешнее вялое метание слабого воздуха по пыльным улицам, бессильно перекатывающее стаканчики от колы и ошметки чипсовых пакетиков. Там ветер силен, плотен, прямо как наша вода — он поет, толкает, в нем словно тысяча ярких граней — свежесть недавней грозы, конский пот, кожа седла, едкая пыльца луговых трав, прохлада далекой реки, хвойный дух еще более далекой тайги… Помнится, он тогда едва не впустил к себе, к нам, сюда этот брыкающийся и стремительный ветер, успел почувствовать его глубокую прохладу и нежное тепло — но как кино в чужих очках, как сквозь рябь на воде, словно ощупываешь знакомую вещь через пластиковый пакет — вроде все то же самое, но… Сейчас, после военной службы и милицейской лямки он бы, конечно, выбрал другое сравнение — куда более яркое и сочное, но увы, мало подходящее в смысле приличий. Ему не хватило тогда самой малости — или совсем наоборот, как раз хватило; одним словом, Шибанов оставил все на своих местах, разделенных тончайшей, как оказалось, пленкой, неизвестно кем проложенной между полновесными беспокойными мирами.