Николая Львовича и его сына Константина связывало не только кровное родство. До определенного времени отец был для Батюшкова и близким другом. Письма отца к сыну так насыщены сентименталистскими штампами и формулами, что ухо современного человека с трудом улавливает ту интимную интонацию, которая неизменно присутствует в них: «Люби меня, мой чувствительный сын, и Бог тебя наградит всем тем, что есть драгоценно»[32]; «Каждая почта приходит с пустыми руками, что меня убивает. Как можно, любезный сын, не уделить тебе в неделю ¼ часа, чтоб уведомить меня, все ли ты здоров и благополучен»[33]. Переведя на французский язык знаменитую речь митрополита Платона, четырнадцатилетний Константин отослал ее отцу вместе с оригиналом — для критического прочтения. Невзирая на то, что Николай Львович был самоучкой и французский выучил самостоятельно, его авторитет в семье был высок. В переписке между отцом и сыном, помимо бытовых вопросов, постоянно обсуждалась литературная тема. Вполне возможно, что общее восхищение античностью, в том числе Гомером, Батюшков первоначально заимствовал от отца. «Желание их (врагов. — А. С.-К.), а паче мольба к Зевесу не воскурится с Горняя, — заклинает Николай Львович в письме к сыну и добавляет: — Прекрасно о этом говорит Гомер в следующих стихах: Муж прахом осквернен, дымящись кровью битвы, / Преступник, коль творит всевышнему молитвы»[34]. Даже когда речь заходит о бытовых предметах, Николай Львович ухитряется вставлять античные аллюзии; жалуясь на свою бедность, он восклицает: «…у меня истинно нет ни одного обола»[35][36]. А чего стоят имена, которые Николай Львович давал своим детям — чем дальше, тем более насыщенные античным подтекстом: Александра, Константин, Юлия, Помпей.

Николай Львович ревниво следил за успехами сына и поддерживал его: «Читал, мой друг, твои „Воспоминания“, читал и плакал от радости и восхищения, что имею такого сына…»; «…твой жребий, который хочешь вынуть из урны, есть совершенно согласен с твоими талантами, и с твоим характером»[37]. Николай Львович был знаком и поддерживал личные отношения с друзьями своего сына — В. Ф. и П. А. Вяземскими, состоял в переписке с А. И. Тургеневым. Значит — был интересен и для них. По отношению к сыну он старался быть не наставником, а гуманным и просвещенным другом, примером для подражания — вполне в духе гуманистической эпохи. Конечно, разность жизненных обстоятельств, тяжелые переживания, да просто — неостановимый поток событий разделили сына и отца, развели их по разным сферам, но чужими людьми не сделали. Забота и тревога друг о друге оставались в их переписке до самого конца. «Если я не могу быть полезен батюшке столько, сколько желаю, то по крайней мере долг велит мне делить его горести»[38], — пишет К. Н. Батюшков в 1808 году. «От батюшки писем не имею, и это меня крайне беспокоит. Я писал к нему неоднократно. Уведомь меня, Бога ради, здоров ли он и получил ли мои письма»[39], — тревожится он в 1816-м. На похороны отца Константин Николаевич приехать не смог — был в Петербурге, болел. Своему другу и зятю Павлу Шипилову он писал: «Поплачь за меня над гробом, милый друг. Мы ничего не успели сделать, но труды не потеряны»[40].

II

«Учение италиянского языка имеет особенную прелесть»

Наши представления об образовании, которое получали сыновья родовитых дворян на рубеже XVIII–XIX веков, сильно искажены. Как правило, они не заканчивали университетов, не получали специального образования, порой не имели никаких дипломов. Однако чаще всего в их жизни, помимо домашних учителей, присутствовало некое учебное заведение, которое никаких аналогов в современности не имеет. Для одних это был Царскосельский лицей, для других — Благородный пансион при Московском университете или Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Что это? Продвинутые школы, профессиональные училища высокого уровня, университеты? Ни то, ни другое, ни третье.

Батюшков не был исключением. Намереваясь покинуть Петербург после нескольких лет бесплодных ожиданий нового назначения, Николай Львович, конечно, озаботился дальнейшей судьбой своего подрастающего сына — мальчику было в это время 9 или 10 лет — и определил его в один из столичных частных пансионов. Почему не в престижное военное учебное заведение, что было проще и естественнее для дворянина тех времен? Возможно, потому, что новые жесткие порядки, вводимые в армии императором Павлом I, только что взошедшим на престол, отпугивали Н. Л. Батюшкова, гвардейца екатерининских времен. Возможно, опять же слабое здоровье сына было тому причиной, хотя об этом мы можем только догадываться — никаких сведений о Батюшкове-ребенке у нас нет.

В любом случае отцом был избран частный пансион эльзасского француза Осипа Петровича Жакино, который открылся в Петербурге в 1793 году и просуществовал до самой смерти его содержателя в 1816-м. Жакино некоторое время после своего приезда в Россию состоял в должности учителя французского языка в Шляхетском кадетском корпусе — одном из самых привилегированных учебных заведений Петербурга, а затем решил открыть собственное учебное заведение. Пансион располагался в прекрасном месте — на набережной Невы, в пятой линии Васильевского острова, в трехэтажном здании. Все ученики делились на два класса — старший и младший. Старшие жили на третьем этаже вместе с двумя учителями, младшие — на втором с самим содержателем пансиона и его супругой; летом для воспитанников, не уезжавших к родителям, нанималась дача. Учебными предметами были Закон Божий, русский, французский, немецкий языки, география, история, арифметика, чистописание, рисование, танцы, а также химия, ботаника (только летом) и статистика. Французский язык был основным, на нем преподавался ряд других предметов, обучал французскому сам хозяин пансиона. Телесные наказания в пансионе не практиковались, большинство учащихся были русскими. За содержание ребенка в пансионе в течение года полагалось платить 700 рублей — это была очень высокая плата, доступная только представителям состоятельных семейств. Очевидно, именно по этой причине в 1801 году Батюшков был переведен в другой пансион, который содержал Иван Антонович Триполи, учитель Морского кадетского корпуса. О своих успехах и жизни в пансионе Константин подробно писал отцу, вероятно, вскоре после перевода: «Я продолжаю французский и итальянский языки, прохожу италиянскую грамматику и учу в оной глаголы; уже я знаю наизусть довольно слов. В географии Иван Антонович, истолковав нужную материю, велит оную самим без его помощи описать; чрез то мы даже упражняемся в штиле. Я продолжаю, любезный папинька, учиться немецкому языку и перевожу с французского на оный. Прежний учитель, не имея времени ходить к нам, отказался; и его место заступил один ученый пастор, который немецкий язык в совершенстве знает. В математике прохожу я вторую часть арифметики, а на будущей неделе начну геометрию. Первые правила Российской риторики уже прошел и теперь занимаюсь переводами. Рисую я большую картину карандашом, Диану и Ендимиона, которую Анна Николаевна мне прислала, но еще и половины не кончил, потому что сия работа ужасно медленна, начатую же картину без Вас кончил и пришлю с Васильем. На гитаре играю сонаты»[41].

Как видим, к прежним предметам на новом месте добавился только один — итальянский язык. Эта перемена оказалась для Батюшкова знаковой. В итальянский язык он влюбился на всю жизнь, итальянская словесность покорила его. Имена Тассо, Ариосто, Данте, Петрарки навсегда стали для него первыми в истории мировой литературы. Возвращаясь снова и снова к размышлениям об итальянском языке и итальянской словесности, Батюшков в 1815 году писал: «Учение италиянского языка имеет особенную прелесть. Язык гибкий, звучный, сладостный, язык, воспитанный под счастливым небом Рима, Неаполя и Сицилии, среди бурь политических и потом при блестящем дворе Медицисов, язык, образованный великими писателями, лучшими поэтами, мужами учеными, политиками глубокомысленными, — этот язык сделался способным принимать все виды и формы. Он имеет характер, отличный от других новейших наречий и коренных языков, в которых менее или более приметна суровость, глухие или дикие звуки, медленность в выговоре и нечто принадлежащее Северу»[42]. Северным — грубым и диким — Батюшков считал русский язык. Такое противопоставление русского итальянскому — одна из его любимых тем. «Отгадайте, на что я начинаю сердиться? На что? — задает Батюшков загадку своему другу Н. И. Гнедичу. — На русский язык. <…> И язык-то сам по себе плоховат, грубенек, пахнет тарабарщиной. Что за Ы? Что за Щ? Что за Ш, ший, щий, при, тры? — О варвары! <…> Извини, что я сержусь на русский народ и его наречие. Я сию минуту читал Ариоста, дышал чистым воздухом Флоренции, наслаждался музыкальными звуками авзонийского языка…»[43] По мнению Батюшкова, только прививка итальянского языка может облагородить русский, придать ему необходимую гибкость, живость и свободу, сделать его способным выразить тончайшие переживания человека, сильные и величественные мысли, глубину и значительность чувства, то есть сделать русский язык — языком просвещенного и культурного народа. Батюшков не только теоретизировал — он и был первым садовником, который практически произвел прививку этого дичка: игра на сонорных, столкновение гласных (зияние), короткая поэтическая строка, тщательный отбор словесного материала — вот средства, с помощью которых Батюшков чудодейственным образом превращал русскую стихотворную речь в итальянскую: