Государь Русский принял меня как военачальника, и, рассмотрев препоручение от константинопольского двора, пожаловал меня и у себя тем же названием. Я имел и тут счастье, чтоб понравиться государю и народу; и так препроводил с лишком десять лет во всяком спокойствии. На пятнадцатом году пребывания моего в своем отечестве посетило меня самое величайшее несчастье: Филомена занемогла и в скором времени преставилась. Сколько этот удар был мне чувствителен, то, вообразя любовь мою, можешь представить и его. С сего времени жизнь моя сделалась превратною, и я уже не находил в ней увеселения. Целые два года мучился кончиною любезной моей супруги; она всегда жила в моих мыслях, и самый сон не мог укрыть ее от моего воображения.
За этим последовало мне другое несчастье, которое нимало не уступало первому. Пришел в Русь молодой человек, называемый Осан. Жрецы, как скоро о нем проведали, то тотчас и взяли его на свое содержание, оттого что он ничего не имел. Человек этот был весьма чудной, то жрецы, уведомив о нем князя, представили Осана оному, где и я тогда находился. Он, пришедши пред государя, говорил ему так:
— Доволен ли ты своим состоянием? Ежели доволен, то желаю тебе здравствовать, а ежели еще чего-нибудь тебе недостает, так желаю тебе умереть скорее, для того что завистливые люди сами себе и другим мучители.
Государь весьма удивился такому приветствию и спрашивал его, откуда он и из какого города.
— Городов проехал я очень много, — отвечал он государю, — только в котором родился, этого не знаю; жил в таком, где очень мало земли, и вся окружена она водою; растут на ней деревья и живут звери, где и я также жил с ними вместе. Некогда подъехали к этому месту люди и меня увезли с собою. Судно то, на котором мы ехали, разбило, и после я увидел себя лежащего на берегу; итак, вставши, пошел искать таких же людей, какие меня увезли с острова. Был во многих городах, однако, не разумея того, что те люди говорят, не хотел там остаться, и здесь нашел я таких, которых разумею, и для того не пойду уже никуда больше и стану здесь жить. Конечно, тот человек был из вашего города, — продолжал он, — которому отдан я был на корабле под смотрение и который выучил меня говорить и всему тому, что я теперь знаю.
Государь желал от него больше уведомиться, однако не мог, ибо он и сам ничего не ведал больше. По приказу Князеву оставили его жить во дворце. Осан имел привычку днем спать, а ночью ходить; ел, не дожидаясь положенного между нами времени и всегда, когда ему захочется.
Некогда случилось ему войти в Перунов храм и увидеть там людей, приносящих жертву, к которым он подошед, спросил, что это такое они делают. И как уведомился обо всем, то во всю мочь захохотал и сказал им, что они глупы, что отдают божескую честь нечувствительному болвану. Жрецы тотчас вывели его из храма и после просили государя, чтобы не впускать его ни в какое капище. Государь, выключая сего, веселился его незнанием и предприял некогда в торжественный день пригласить всех женщин и девиц к своему столу, чтоб тут не было ни единого другого мужчины, а только он и Осан; надобно было ему увидеть, каким образом будет обходиться Осан с женщинами, и как он их примет. День тот настал, и все знатные женщины собрались ко двору. Государь вышел к ним в собрание и вывел с собою Осана. Он смотрел на них с великим удивлением и говорил государю, что он им очень доволен, что показал ему столько прекрасных женщин, говорил со всякою очень ласково, только без всякого ласкательства. Наконец сели они за стол, и дочери моей случилось сидеть подле Осана. Государь над ним издевался, также и все гости. С начала обеда говорили ему, чтобы он с ними разговаривал, на что Осан отвечал им, что время еще будет. После, когда уже он накушался, то говорил государю:
— Я слышал, что ты здесь господин да еще какой-то государь, так, пожалуй, отдай мне эту девушку, ежели она тебе не надобна, я ее очень полюбил, а она мне кажется лучше всех, сколько здесь ни есть женщин.
Это была моя дочь.
— Так тебе она понравилась? — спрашивал его государь.
— Очень, — отвечал Осан, — мне еще ничего в жизни моей приятнее ее не казалось.
Потом говорил он дочери моей:
— Позволь, красавица, поцеловать себя!
— Это дурно, — сказал ему государь, — при людях этого сделать не можно.
— При людях не можно, — говорил он, — так пойдем, красавица, в другую комнату, чтоб люди не видали.
— А это еще и дурнее того, — сказал ему, рассмеявшись, государь.
— Как же это? — вскричал с великим негодованием Осан. — Когда дурно целовать при людях, то это кажется дурнее, чтоб сидеть вместе с женщинами.
— Это делает обыкновение, — говорил государь.
— Для чего же вы не сделаете обыкновения, чтоб целовать при людях женщин? — отвечал он.
— Оно есть, — сказал государь, — да надобно ему научиться.
Осан, как скоро услышал, то неотступно привязался к государю, чтоб он научил его такому искусству.
После уже, когда государь откланялся всем и долженствовали они ехать домой, тогда любовник ухватил дочь мою за руку и просил государя, чтоб он оставил ее у себя; однако просьба его была напрасна, и он хотя с великим нехотением, однако должен был с нею расстаться. Разнеслось по городу эхо, и все женщины выхваляли разум и лицо Осаново; всякая старалась ему понравиться, но дочь моя, к моему несчастью, затворила всем им путь в добродетельное и непорочное Осаново сердце. Он очень часто приставал к государю и просил его, чтобы он позволил видеться ему с моею дочерью; однако страстная любовь и пылкий его разум, представив обыкновение пред его глаза, дали ему знать, что должен он произвести намерение свое тайно. Он столько сделался в сем случае умен и сведущ, что ни государь, ни я, ниже весь двор не могли приметить, каким образом скрыл он свое желание и показался нам, как будто бы совсем не было в сердце его никакой страсти. Часто ему о том шутя заговаривали, но только он извинялся так, что ни самое малое подозрение не могло быть смешено с его словами. Я радовался, что избавился от такого человека, который казался мне несносным, но радость моя недолго продолжалась. Некогда, очень поздно прохаживаясь в моем саду, услышал я тихое эхо в беседке, к которой я подходил. Подошедши к ней осторожно, начал слушать разговоры, которых хотя начала и не застал, однако конец оных показал мне ясно, что дочь моя любовница Осанова. Они сидели оба вместе и изъяснялись друг другу. Овладел мною гнев, и я хотел очень строго разрушить их веселье, но рассуждение мое мне воспрепятствовало и принудило употребить осторожность. Однако в будущую ночь определил я разрушить их веселье; итак, старался примечать, когда они придут в свое сборище. Наконец, когда уже довольно смерклось, тогда я, стоя в темной аллее, увидел Осана, что он вошел в ту беседку. Очень в короткое время вошла туда и дочь моя. Я вознамерился, к несчастью моему, лишить его жизни, и, может быть, уже боги нарочно сделали меня свирепым, чтоб оказать надо мною, сколько человек может быть злополучен. Обнажив мою саблю, в великой запалчивости вбежал туда; но сколько ж я удивился, когда их не нашел; овладела мною пущая ярость, и я начал искать, нет ли где потаенного хода. Нашел его, о котором прежде не ведал, немедленно туда опустился. Они услышали и искали убежища, но от ярости моей укрыться не могли. Я поразил Осана, и он при конце своей жизни выговорил в отчаянии сии слова:
— Прости, мать моя Филомена, которую я только одну знаю!
Услышав имя Филомены, я вздрогнул; рука моя опустилась, и выпала из нее сабля. Я спрашивал его о причине, но он уже мне отвечать не мог. Прежде нежели принесли туда огонь, Осан скончался. Раскаяние мое и сердечное чувство устремили глаза мои на него; и я хотя и не думал, однако начал находить в нем возлюбленного и потерянного моего сына. Немилосердые боги! Можно ли еще больше наказать человека? Действительно я поразил того, которого родил. На груди нашли у него досканец[12] с именем матери его и с его собственным. В сем случае сделалась во мне великая перемена: разум мой несколько помешался, и приключился некоторый вред моему здоровью. Сколько я ни великодушен был, однако овладела мною слабость. С сих пор отворилися пути слезам из глаз моих, и я не осушал уже оных, подобно как женщина, всегда задумывался и терял настоящий путь мыслей. Несчастья мои следовали друг за другом по порядку, и чем далее, тем свирепее. Ожесточилися на меня боги и случаи. Едва только я успел похоронить моего сына, объявили мне, что дочь моя выбросилась в окно и находится уже при смерти. Когда я услышал это, оставили меня мои силы, и я не мог подвигнуться с места; служители мои принесли меня почти нечувствительного в ее комнату. Такого плачевного позорища еще во всю мою жизнь мне видеть не случалось. Дочь моя лежала бесчувственная на кровати, образ ее не имел прежнего подобия: как лицо, так руки и груди изрезаны были все стеклами; она не имела голоса и едва испускала дух. По долгом времени моего исступления пришел несколько в себя, бросился я подавать дочери моей ненадобную уже помощь, послал тотчас за врачами, и когда их привели, то обнадеживал, что одарю их великими сокровищами, ежели возвратят жизнь моей дочери. Они приложили все свое старание и искусство, однако ничто уже не помогло. Ей определено было судьбою, чтобы она, к моему несчастью, скончалась; а чтобы пуще еще возмутить мои мысли и встревожить сердце, получила на время чувство и начала со мною разговаривать. Я просил ее, чтобы она рассказала причину ее и моего несчастья. Слова ее показались мне самым чудным воображением, которое делает помешательство наших мыслей. Она рассказывала мне все то за правду, что мечталось ей в помешательстве разума, и уверяла, что действительно то с нею случилось. Я не только чтобы верить, но слушать страшился; итак, начала она мне рассказывать таким образом.
12
В древние времена было такое обыкновение, что новорожденным привешивали на шею маленькие досканцы, на которых означалось имя младенца и его матери.