– Назад, дети, назад! – закричала Эстер. Материнская тревога пересилила все другое.

Но голос ее оборвался и кровь застыла от ужаса, когда в тот же миг кусты опять раздвинулись и оба смельчака вышли бледные и сами почти бесчувственные и положили у ее ног закостенелое и недвижное тело Эйзы. Отпечаток насильственной смерти явственно обозначился в каждой черте его посинелого лица.

Собаки протяжно завыли – в последний раз; потом дружно сорвались с места и скрылись, пустившись опять по оставленному оленьему следу. Птицы, кружа, поднялись ввысь, наполняя небо жалобами, что отняли у них облюбованную жертву: страшная, омерзительная, она еще сохраняла в себе слишком много от человеческого облика, чтобы стать добычей их мерзкой прожорливости.

Глава XIII

Лопата и кирка, кирка,

И саван бел как снег;

Ах, довольно яма глубока,

Чтоб гостю был ночлег.

Шекспир, «Гамлет».

– Отодвиньтесь! Отойдите все! – хрипло сказала Эстер в толпу, слишком тесно обступившую мертвеца. – Я его мать, у меня больше прав, чем у вас у всех! Кто это сделал? Скажите мне, Ишмаэл, Эбирам, Эбнер! Раскройте ваши рты и ваши сердца, и пусть только божья правда изойдет из них, и ничто другое. Кто совершил это кровавое дело?

Муж не ответил. Он стоял, опершись на ружье, и печальными, но не изменившимися глазами глядел на тело убитого сына. Иначе повела себя мать. Она кинулась на землю и, положив к себе на колени холодную и страшную голову, молча вглядывалась в это мужественное лицо, на котором еще лежала печать предсмертной муки. И ее молчание говорило больше, чем могли бы выразить жалобы.

Горе точно льдом сковало голос женщины. Ишмаэл напрасно пробовал говорить скупые слова утешения. Она не слушала, не отвечала. Сыновья окружили ее и стали неуклюже, на свой лад выражать сострадание к ней в ее горе и печаль о собственной утрате. Но она нетерпеливо взмахом руки отстранила их. Пальцы ее то перебирали спутанные волосы мертвого, то пытались разгладить мучительно напряженные мускулы его лица, как порою материнская ладонь в медленной ласке скользит по личику спящего ребенка. А временами руки ее, точно спугнутые, бросали жуткое свое занятие. И тогда она слепо водила ими вокруг, как будто в поисках средства от смертельного удара, так нежданно сразившего сына, который был ее лучшей надеждой, ее материнской гордостью. В одну из таких минут, по-своему истолковав эти странные движения, всегда сонливый Эбнер отвернулся и с непривычным волнением, проглотив подкативший к горлу комок, сказал:

– Мать показывает, что надо поискать следы, чтобы нам узнать, как Эйза нашел свой конец.

– Опять проклятые сиу! – отозвался Ишмаэл. – Я с ними не расчелся и за первую обиду, это – вторая. Будет третья, расплачусь разом за все!

Объяснение было правдоподобно, но, не довольствуясь им, а может быть, и радуясь втайне, что можно отвести глаза от зрелища, будившего в их закоснелых сердцах такие необыкновенные, непривычные ощущения, сыновья скваттера, все шестеро, отвернулись от матери и от мертвеца и пошли рассматривать следы, о чем она, как им вообразилось, настойчиво их просила. Ишмаэл не стал противиться; он даже помогал им, но без видимого интереса, как будто только подчинившись желанию сыновей, потому что было бы неприлично спорить в такой час. Выросшие в пограничных землях, юноши, как ни были вялы и тупы, все же обладали изрядной сноровкой во многом, что было связано с укладом их трудной жизни; а так как розыски отпечатков и улик имели много общего с выслеживанием зверя на охоте, можно было ожидать, что их проведут умело и успешно. Итак, юноши с толком и рвением приступили к своему печальному делу.

Эбнер и Энок сошлись в своем рассказе о том, в каком положении было найдено тело брата: он сидел почти прямо, спину подпирал густой косматый куст, и одна рука еще сжимала надломленную ольховую ветку. Вероятно, как раз первое обстоятельство – сидячая поза – послужило мертвецу защитой от прожорливого воронья, кружившего над чащей; а второе – ветка в руке – доказывало, что в эти кусты злополучный юноша попал, когда жизнь еще не покинула его. Теперь все сошлись на предположении, что Эйза получил смертельную рану на открытой равнине и дотащился из последних сил до зарослей, ища в них укрытия. Ряд сломанных кустов подтверждал такое мнение. Далее выяснилось, что у самого края заросли происходила отчаянная борьба. Это убедительно доказывали придавленные ветви, глубокие отпечатки на влажной почве и обильно пролитая кровь.

– Его подстрелили в открытом поле, и он пришел сюда, чтобы спрятаться, – сказал Эбирам. – Все следы как будто ясно на это указывают. На него напал целый отряд дикарей, и мальчик бился, как истинный герой, пока его не осилили, и тогда они затащили его сюда, в кусты.

С таким объяснением, довольно правдоподобным, не согласился только один человек – тугодум Ишмаэл. Скваттер напомнил, что следует осмотреть и тело, чтобы получить более точное понятие о нанесенных ранах. Осмотр показал, что погибший был ранен навылет из ружья: пуля вошла сзади у его могучего плеча и вышла через грудь. Нужно было кое-что смыслить в ружейных ранах, чтобы разобраться в этом щепетильном вопросе, но жизнь на пограничных землях дала этим людям достаточный опыт; и улыбка дикого и странного, конечно, удовлетворения показалась на лицах сыновей Ишмаэла, когда Эбнер уверенно объявил, что враги напали на Эйзу сзади.

– Только так и могло быть, – сказал скваттер, слушавший с угрюмым вниманием. – Он был доброго корня и слишком хорошо обучен, чтобы нарочно повернуться спиной к человеку или зверю! Запомните, дети: когда вы смело, грудью идете на врага, вам, как бы ни был он силен, не грозит, как трусу, нападение врасплох. Истер, женщина! Что ты все дергаешь его за волосы и за одежду? Ничем ты теперь ему не поможешь, старая.

– Смотрите! – перебил Энок, вытаскивая из продранной одежды брата кусок свинца, сразивший силу молодого великана. – А вот и пуля!

Ишмаэл положил свинец на ладонь и долго, пристально его разглядывал.

– Ошибки быть не может, – сказал он наконец сквозь стиснутые зубы. – Пуля-то из сумки проклятого траппера. Он, как многие охотники, метит свои пули особым знаком, чтобы не было спору, чье ружье сделало дело. Вот здесь вы ясно видите: шесть дырочек наперекрест.

– Присягну на том! – закричал, торжествуя, Эбирам. – Он мне сам показывал свою метку и хвастался, сколько оленей убил в прерии этими пулями. Ну, Ишмаэл, теперь ты мне веришь, что старый негодяй – шпион краснокожих?

Свинец переходил из рук в руки; и, к несчастью для доброй славы старика, некоторые из братьев тоже припомнили, что видели особую метку на пулях траппера, когда они все с любопытством осматривали его снаряжение. Впрочем, кроме той раны навылет, на теле оказалось еще много других, правда не столь опасных, и было признано, что все это подтверждает вину траппера.

Между местом, где пролилась первая кровь, и зарослью, куда, как никто теперь не сомневался, Эйза отступил, ища укрытия, были видны следы вновь и вновь завязывавшейся борьбы. То, что она прерывалась, как будто указывало на слабость убийцы: он быстрей расправился бы с жертвой, если бы сила юного богатыря, даже иссякая, не казалась грозной перед немощью древнего старика. Снова прибегнуть к ружью убийца, как видно, не желал, опасаясь, как бы повторные выстрелы не привлекли в рощу кого-либо еще из охотников. Ружья при убитом не нашли – его вместе с некоторыми другими предметами, не столь ценными, которые Эйза обычно носил при себе, убийца захватил как трофеи.

Не менее красноречиво, чем пуля, говорили и самые следы, позволяя с полной уверенностью приписать кровавое дело трапперу: по ним было ясно, что юноша, смертельно раненный, был еще в силах оказывать долгое отчаянное сопротивление новым и новым усилиям своего убийцы. Ишмаэл напирал на это обстоятельство со странной смесью печали и гордости: печали – потому что он ценил утраченного сына в те часы, когда с ним не ссорился; и гордости – потому что тот до последнего издыхания оставался стойким и сильным.