Изменить стиль страницы

— Бумаги для вас достану. — И вышел из барака.

Жалоб больше не было. Вскоре командир принес все мои книги и даже извинился за вырванные листы.

Я взяла в руки, наудачу, одну из книг и заявила, что буду сейчас гадать по книге. Но сначала я рассказала всем, как я гадала в последний раз. Это было в 1937 году, во время следствия. У следователя на столе лежал полученный им в тот день книжный паек — книг двадцать — двадцать пять. Когда его вызвали к начальнику, я преспокойно вытащила из стопки томик Брюсова и спрятала в карман пальто. В камере все потянулись к книжке, но я заявила, что сначала погадаю. Все тоже пожелали гадать. Открыв наудачу страницу и заложив пальцем строку, я торжественно спросила:

— Что меня ожидает в ближайшие годы?

Пятеро сокамерников с замиранием сердца следили за гаданием.

— «Лишь смена мук».

Я ошалело смотрела на товарищей. Лица у всех вытянулись. Тогда больше никто гадать не захотел.

— А вот теперь, через шесть лет, я снова решила погадать.

— Не надо, Валя. Ну его. Это ведь глупости, а вдруг что-то страшное выпадет? Но я все же загадала.

— Ладно «Лишь смена мук», но, черт побери, когда муки кончатся, что меня ожидает?

Весь барак в ожидании замер, ответ гласил:

— «Счастье, как с неба, валится». Мы так орали «ура», что прибежали от командира ВОХРа узнать, что случилось.

— Валю Мухину ожидает огромное счастье, — пояснила дневальная.

— Какое? Амнистия, что ли?

— Не знаю, но большое. Она сейчас гадала.

— Тьфу! — Солдат ушел.

Окрыленная обещанием, я лежала на мозолистой твердой ладони судьбы и мечтала. О счастье? В чем оно? Прежде всего — это свобода! Любимая работа — писать, и бумаги сколько хочешь. И еще рядом любовь матери и сестры. Ну, а если еще любимый человек — муж, который тебя понимает и любит, — это уже полное счастье! Ну, а если еще… ребенок, то это уж сверхсчастье! Это неописуемое блаженство, только чтоб у твоего ребенка тоже было все это: свобода, любовь, творчество и, конечно, здоровье, чтоб все это оценить… А вообще счастье — понятие относительное. В каком бы отчаянном положении я ни очутилась, находились люди, которые завидовали мне. Сама не знаю, чему именно завидуют! Может, тому, что я всегда оставалась сама собой, а может, моей потрясающей способности находить радость повсюду, куда она, казалось, и не заглядывала.

Недели через полторы вечером приходит ко мне уборщица из конторы Фрося.

— Мухина, если ты обопрешься на меня, сможешь дойти до конторы? Начальнику охота с тобой поговорить. Но если тебе будет трудно, то не ходи, завтра утром он сам зайдет к вам в барак.

Любопытная Зинка сразу подскочила:

— Иди, Валя, я тоже тебе помогу идти. Мы тебя живо доведем.

— Хорошо, иду.

Кузнецов попросил Фросю дать нам чаю. Достал из шкафчика домашнее печенье и кусок пирога с капустой и яйцом, пододвинул ко мне сахар.

— Ешьте, жена пекла.

Я не заставила себя просить и стала есть пирог, который показался мне неописуемо вкусным.

— Наконец-то принял все дела, все хозяйство, — сказал Кузнецов, отпивая чай, — никогда в жизни не представлял, что бывают такие лагеря. Какая-то опера нищих. В каптерке одни лохмотья грязные, обуви никакой. Все пополнения за счет умерших. Кошмар какой-то. Есть хорошее здание клуба, но нет лимитов на клуб. В клубе плетут маты. Черт знает что!.. И все десять дней думал о вас… о вашей судьбе. Вы ешьте, ешьте, я вам положу еще пирога. Вот я пришел к какому выводу, Валентина Михайловна. Если вы не будете работать, то умрете!

Я удивленно взглянула на него.

— Но меня еле довели до конторы, хотя наш восьмой барак рядом. Разве я смогу… теперь… Кузнецов густо покраснел.

— Вы что… разве я об этой лагерной работе. Я говорю о вашей работе — писательской… Без своей работы вы зачахнете.

— Я пишу стихи на фанерке… Бумаги ведь нет. Но я прозаик…

— Да, я слышал. — Он на миг задумался. — У нас, оказывается, есть хорошие артисты… Московские две, ленинградка, из Киева, Харькова… Они, конечно, тоже тоскуют по сцене. Давайте сделаем так. Я знаю о безобразном случае с вами. Надо же, — мерзавцы! — сактировать живого человека!.. Но пока нам это пригодится. Нет лимита на завклубом… так вот, назначаю вас завклубом. Маты будут плести в другом месте. Я уже перевел. Надо поставить пьесу, хорошую, патриотическую драму, чтоб артистам было что играть. Но пьесы нет. Достать ее негде. Вся надежда на вас, Валентина Михайловна. Вы напишете нам хорошую пьесу?

В Долинке была отличная библиотека, в Караганде тем более, но я поняла… Меценат давал мне возможность писать.

— Спасибо, гражданин начальник, — сказала я от всей души, — спасибо! Я постараюсь написать патриотическую пьесу. Начну писать, как только получу бумагу.

Бумагу мне принес утром замполит, а также ручку, перья, чернила, карандаши. Спросил, в чем я еще нуждаюсь. Я попросила газеты и журналы, какие есть.

Дни, когда я писала свою пьесу, вспоминаются мне как самые счастливые. Утром я просыпалась с ощущением, что сегодня большой праздник и меня ждет что-то очень хорошее.

За окном потрескивает мороз, метет поземка, в бараке гудит раскаленная чугунная печка (кирпичную печку тоже тронуть нельзя — горячая). Дневальная Поленька Чекмарева приносит в котелке кипяток, заваривает его на степных травах, и мы с ней пьем чай из кружек… Иногда Поленька где-то раздобудет морковь или свеклу, испечет их в горячей золе, и мы немножко подкрепимся. Баланда, что дают на завтрак, — это просто мутная вода, и не поймешь, какая именно крупа дает эту муть. Свою пайку хлеба я съедала зараз за обедом.

Пьем чай и беседуем. Поленька — мой друг! Все удивляются несоответствию этой дружбы.

Я выросла в атеистической семье и была неверующей, хотя одно время увлекалась историей религии. Поленька Чекмарева была сектанткой — субботницей. Эта деревенская малообразованная женщина из села Рождественское на Ветлуге знала наизусть Библию!!! По моей просьбе она читала мне главу «Книга Екклесиаста». После чая Поленька убиралась в бараке, а я поуютнее устраивалась на своих матах, делала наброски к пьесе. Два действия, шестеро действующих лиц. Перечитывала свои книги, которые мне вернул командир. Среди них был Велимир Хлебников, и я с большим удовольствием перечитала его поэму «Ночной обыск», и перечитывала еще не раз. Были там Грина «Дорога никуда», «Золотая цепь», «Идиот» Достоевского, томик Есенина. Сестра слала мне мои любимые книги. Больно было видеть вырванные на курево страницы.

Я читала «для заправки» своих любимых авторов и с наслаждением приступала к работе над пьесой.

Первой в барак приходила Зина Фрадкина, которая работала на самом участке — откидывала снег от строений. Она круглый год ходила в черной котиковой шубке, подпоясанной веревкой (словно одеяние средневекового монаха), на ногах какие-то опорки, на голове что-то вроде капюшона, сшитого ею самой.

Зину считали немножко «тронутой» в уме, даже пытались отправить в психолечебницу. Но психиатры нашли ее вполне нормальной.

Начальство, вернее, их жены все время пытались купить у нее котиковую шубку, но Зинаида наотрез отказалась ее продавать.

— Это единственный подарок мужа, который у меня сохранился, — твердила она.

Зина — дочь секретаря обкома, муж ее был ректором университета. И тот и другой в 1937 году расстреляны. Зине, как жене «изменника Родины», дали восемь лет. Двое старших детишек находились в одном детдоме. Младшего, двухгодовалого, определили в другой детдом.

Зина не имела о них никаких известий, хотя посылала директору детдома множество запросов. Наконец получила ответ. Плача, принесла его мне показать.

— Валя, как это понять?

Я прочитала письмо: «Ваш сын умер. Воспитательница привлекается к ответственности. Больше не пишите. Письма приниматься не будут. Директор».

— Валя, что же это такое?

Я вернула письмо, не смея взглянуть ей в глаза, чувствуя себя в чем-то виноватой. Если бы хоть одну десятую этого чувства испытал тот директор.