Изменить стиль страницы

— Уборщицей?

— К нам по субботам и средам приходят две женщины, делают генеральную уборку. Моют полы. А пока — вот огнестрельное оружие, все виды пистолетов в этом шкафу. На ключ. Вот тряпки. Совсем запылились.

Протерев тряпкой не то наган, не то еще что-то, я вдруг вспомнила, что у меня 58-я статья, пункт 8 — террор. На меня напал неудержимый смех.

Комендант посмотрел на меня с улыбкой.

— Хорошо, что такая веселая.

В дверях стоял следователь, довольно полный, лет сорока.

— Ей можно веселиться. Была бы у нее 58-я статья, вряд ли бы смеялась.

— А какая, по-вашему, у меня? 162-я? «Вор в законе»?

Он усмехнулся:

— Нет, конечно. — Он внимательно разглядывал меня. — Халатность, я думаю, или что-то в этом роде.

Я молча закончила перетирать оружие и красиво разложила его в застекленном шкафу.

Несмотря на то, что этот следователь относился ко мне очень тепло, я так и не сказала ему, какая у меня статья: боялась подвести Вишневецкого.

Я вдруг поняла перемену, происшедшую с Вишневецким, — он стал мягче, добрее, отзывчивее. Да, после того, как сам был арестован, перенес следствие, быть может, клевету, приговор к расстрелу. Надеюсь, теперь он будет добрее и человечнее не только к землячке.

С первым пароходом я простилась с друзьями и выехала во Владивосток.

Это было 24 мая. А на другой день в Магадан привезли Маргариту.

В пересыльном лагере на Черной речке я сразу написала письмо маме и Маргарите, где указала, что пока жду этап в Хабаровск. Когда будет — не известно. Очень скоро я получила письмо от Маргариты. Взволнованное, счастливое, полное благодарности.

Она писала, что ее привезли в Магадан 25 мая и доставили прямо к Вишневецкому. Тот тут же вызвал к себе по телефону директора театра.

— Перед вами сидит та балерина, о которой я вам говорил.

— Очень благодарен. Балерин нам не хватает. Она пойдет со мной?

— Комната ей приготовлена?

— Да! Да!

— Последние формальности на сегодня. Он вызвал секретаршу, Маргариту поставили на учет, и она теперь раз в месяц будет отмечаться в НКВД, а в лагерь уже не пойдет. Ее зачислили балериной в труппу оперетты. Дали комнату в доме, где живут артисты.

«Когда я уходила, — писала Маргарита, — начальник всех северо-восточных лагерей сказал мне:

— Счастлив человек, у которого в беде находится друг, который кидается спасать его, совсем не думая о себе.

Это он говорил, Валя, о тебе. И еще мне показалось, что этот властный человек пережил большую беду и у него в тот момент не оказалось ни одного друга, может, только враги…

В театре встретили все меня очень добро, ну не все… многие.

На Черной речке я была два месяца, но писем от Ритоньки больше не получала.

Зимой она перевела моей маме в Саратов немного денег и прислала вместо письма афишу, где упоминалось ее имя.

Больше я никогда о Маргарите ничего не слышала…

Когда я освободилась (это было 1 июня 1946 года) и мы с мужем поселились в Ровенском районе Саратовской области, в глухом селе на границе Казахстана, я написала Маргарите письмо в Магадан. Письмо пришло обратно, так как адресат выбыл.

Тогда я написала директору театра и просила его передать письмо актрисе, дружившей с Турышевой. Я просила ее написать мне о дальнейшей судьбе Маргариты. Объяснила, кто я.

От нее ответ я получила довольно скоро. Она писала, что относилась к Маргарите, как к родной дочери, очень любила ее. Обо мне слышала, как ни странно, не от Маргариты, а от Вишневецкого, который дружил с актерами и рассказал однажды, как я убеждала его спасти Маргариту…

Осенью 1945 года Маргариту Евгеньевну Турышеву по ходатайству Магаданского обкома КПСС реабилитировали. Она тут же собралась и уехала на родину в Свердловск повидать мать. Обещала друзьям писать. Но ни одного письма никто не получил.

Опасаясь, что она заболела в Свердловске, Вишневецкий по просьбе директора театра запросил Свердловск. Оказалось, что, во-первых, Турышева не приезжала ни в Свердловск, ни в Свердловскую область. И во-вторых, мать ее умерла в 1941 году. И ведь какая скрытная: такое горе было, и никому не сказала.

«Странно, что она не написала вам, — удивлялась автор письма, — ведь ваша мама не меняла адрес в Саратове».

Я медленно сложила письмо и вспомнила, что Маргарита еще в ярославской тюрьме говорила мне: «Когда освобожусь — ни за что не вернусь в родной город, где люди знают, что я сидела. Уеду на другой конец России».

Так она и сделала, обрывая все концы, все дружеские связи.

Все же я рада, что облегчила ей последние годы ее заключения. А мне предстояло еще целых пять лет тяжелых страданий…

Когда меня в Саратове привели к какому-то незнакомому следователю, он едва успел заполнить анкету, как сбежались все молодые следователи, которые знали меня в 1937 году и, действительно, помнили хорошо.

Они так бурно мне радовались, а я им, что новый следователь от удивления только пучил глаза.

Они уселись полукружком вокруг меня и расспрашивали, где я была, на каких работах, как себя чувствую. Я им рассказала, как мы рыли траншеи в Магадане для водопровода, стоя по колено в ледяной воде, метр — земля, второй метр — вечная мерзлота. Потом я спросила о судьбе Саши и Константина Ивановича. Оба оказались на Колыме…

«Но это ведь в ведении Вишневецкого, — подумала я, — неужели он не поможет своим бывшим товарищам?» И тут я вспомнила:

— Да, а Вишневецкий шлет вам всем привет! Словно разорвалась бомба. Все ошалело уставились на меня.

— Он с вами вместе ямы копал? — неимоверно фальшивым тоном сожаления спросил один из следователей. Всю жизнь ненавижу фальшь в любом виде!

— Какие ямы?! — вскрикнула я возмущенно. — Он же начальник всех северо-восточных лагерей, понимаете? Я у него на приеме была, просила спасти мою подругу — она просто погибала на лесоповале.

Они ошалели. Они превратились в статуи. Так оказалось, что я о Вишневецком действительно знаю больше, чем они.

Побледнели? Да. Некоторые из них были почти на грани обморока. И чего они так испугались? Обрадоваться… конечно, им было не обязательно. Если они думали, что расстрел ему заменили лагерем, то можно удивиться. Но так испугаться?!

Они, вероятно, все дружно давали показания на него, может даже на очной ставке. Но ведь они не спасли в свое время ни Сашу Артемова, ни Константина Ивановича.

Они клялись уйти отсюда — пустая болтовня, никуда не ушли, до сих пор здесь. Ушли только Саша и Константин Иванович, за что и поплатились своей свободой. Может, и жизнью. И я сказала безжалостно:

— Да, если вдруг вас постигнет судьба Артемова и вы попадете в северные лагеря… вы же будете в полной власти Вишневецкого. Артемову он должен помочь, и Константину Ивановичу тоже.

Я оглянулась. В комнате, кроме нового следователя, уже никого не было. Их как ветром сдуло.

Переследствие прошло хорошо, было установлено: всё неправда, всё клевета.

Щенников работал в Москве — Берия забрал его к себе в аппарат. Но когда-то он меня не обманул: то, что он не привел в деле ни одного вымышленного факта, сыграло свою роль.

— Разбирать-то нечего, одни голословные обвинения, — сказал следователь.

Дело послали на утверждение в Москву. И все в камере, и начальник тюрьмы, и врач — все знали, что я скоро буду на свободе.

Уже месяц, как закончилось переследствие, пошел другой, третий, четвертый, пятый, шестой, а ответа из Москвы всё не было.

Мама и сестра были так близко, всего за несколько кварталов, и я не видела их четыре года. Шел март 1941 года…

Я старалась держать себя в руках. Как обычно, рассказывала, но… однажды сорвалась. У меня был сильнейший сердечный приступ. Около меня долго возились врач и медсестра, делали уколы, давали лекарство. Наконец приступ прошел. Все сидели притихшие, огорченные. В камеру вошел начальник тюрьмы, остановился возле моей койки.

— Что же это вы, Мухина? Надо держаться. Ведь у вас дела очень хороши. Я звонил насчет вас в НКВД — освободят непременно, либо с полной реабилитацией, либо с зачетом срока, освободят непременно. Это у них всё впереди, — и показал на моих товарищей по камере, — а у вас всё позади.