Существовала единственная возможность узнать правду, и он коварно напал на эту прекрасную страну. Андрей не был жестоким захватчиком, мягко и осторожно подавляя сопротивление, он окружил ее цветущие холмы, вторгся в плодоносные долины, овладел сокровенными недрами, хранившими тайну будущих всходов, и остановился не раньше, чем уловил стон, который признавал очевидное. Тогда он отпустил Юдит, и ей впервые открылась страшная нагота мужчины, охваченного желанием. Она убежала, чувствуя острую тошноту, и Андрей, незаметно приоткрыв дверь ванной, увидел, что дождь идет в его владениях: струи воды льются по золотисто-смуглым плечам, лукаво обходят круглые маленькие груди, устремляются дальше и, сдавленные выпуклыми бедрами, падают вниз меж упруго расставленных ног, а руки Юдит упрямо трут мылом каждый сантиметр ее кожи, будто желая смыть следы унижения. Но и Андрей был упрям и оскорблен. Кинувшись вперед и уже не щадя ее, он схватил Юдит, обвился спрутом вокруг тонкого дрожащего тела, больно сжал ртом ее губы, чтобы не слышать обидных слов, и тут его поразило что-то в черных расширенных зрачках – страх ребенка, ждущего, что его ударят. Он замер, устыдившись, и вдруг понял, что так будет всегда – это сопротивление, бунт, борьба – и силы оставили его.

Они стояли рядом, словно два случайных путника под внезапным ливнем…

Утром он, как и обещал, отвез Юдит к родителям, а сам подъехал к церкви, вход в которую был забит досками. Убедившись, что место безлюдно, подошел к полуразвалившейся стене, протиснулся в скрытый от постороннего глаза проем, потом пролез под двумя колоннами, упавшими одна на другую. Впереди брезжило туманное пятно. Андрей стал пробираться туда, где солнце проникало в главный придел сквозь огромный ломаный круг – все, что осталось от роскошного купола.

На мгновение он испугался, что ее нет – «Богородицы», созданной кем-то из учеников Феофана-грека или даже им самим. Но она по-прежнему была там, где они ее оставили, не освещенная солнечными лучами, словно предпочитала держаться в тени, как и в своей настоящей жизни. Необычным был ее взгляд, обращенный к младенцу, – не канонически умиленный, а полный муки в предвидении его страданий и кроткой веры в то, что они не напрасны.

Но и этот великий художник не сказал всей правды – то, что мать Христа – иудейка и, значит, не голубоглазая и не с льняными волосами, какой он ее изобразил. Андрей представил себе истинную Марию в овале смоляных прядей, черноокую, смуглую, и засмеялся: она напоминала ему другую, существующую с ним в одной реальности и любимую…

Он осторожно снял икону. Решение пришло вчера, после слов профессора, что «Богородица» пропадет в неизвестности.

Порой Андрей сам поражался собственным внезапным порывам. Едва возникнув, они сразу становились необратимыми: так случилось с удивившим всех поступлением Андрея на археологический и – впоследствии – одержимостью еврейской девушкой. Отец, однако, генетически относил его своевольные выходки к их предку, гвардейскому офицеру, импульсивному и пылкому, грозе беспечных мужей красивых жен…

Андрей медленно двинулся со своей ношей обратно. Дневной свет остался позади, и он, очевидно, упустив нужный поворот, очутился среди балок, ржавых прутьев арматуры и паутины проводов. Объятые серой пеленой пыли, они враждебно окружили его в едином фантастическом стремлении – отстоять икону, бывшую душой старого храма во времена возвышения и еще больше – в час разрухи. Он свернул в сторону и наткнулся на новое препятствие – колокол, наполовину увязший в земле, преградил его путь, издав слабый звук – жалкое подобие набата, который должен оповещать о внезапной опасности. Андрей вдруг поймал себя на сочувствии этому всеобщему противостоянию, и не странно – здесь он провел долгие два года трудов и размышлений…

Наконец, найдя заветный лаз, он выбрался наружу с гадким ощущением, будто предал и ограбил близкого человека…

Тут на его плечо легла чья-то ладонь.

Рядом стоял полицейский, тощий, с кожей жжено-пепельного цвета и кипой на маленькой голове, должно быть, из эфиопских евреев.

– Запрещено! – проговорил он очень строго, опасаясь выдать свою природную покладистость. – Читать умеешь? – длинный палец ткнул в объявление: «Опечатано по решению суда». Нахмурясь, он вытащил икону из-под куртки Андрея:

– Оттуда?

– Да, господин полицейский! – быстро ответил Андрей с отвратительной ноткой подобострастия в голосе.

– Ехезкель! – по-граждански представился тот и потребовал старательно грубым тоном:

– Документы!

Нелегкая служба обязывала его равняться на своих местных коллег, которые, впрочем, были вне конкуренции. Андрей протянул ему водительские права.

– А, русский! – сказал Ехезкель таким тоном, словно теперь ему ясно все. – Пойдем давай!

– Куда?

– В полицию.

Андрей вспылил:

– Я археолог, а не вор! Мы нашли икону в развалинах церкви!

– Там разберут! – уверил его эфиоп, из чего следовало, что терминология блюстителей порядка во всем мире едина и экстерриториальна.

Да и участок, куда они вскоре прибыли, походил на такое же учреждение в любом другом месте, не исключая Петербурга: вверху голая электрическая лампа задыхалась от табачного дыма, по краям – некрашеные шкафы, где стояли бесчисленные папки с пронумерованными и прошитыми судьбами людей, а посредине – неумолимый барьер отделял полицейских от посетителей, физиономии которых расплывались на фоне серых стен. Среди них был пьяный старик, рассказывавший себе самому печальную историю своей жизни, индуска или цыганка со слепым отцом и детьми мал мала меньше, двое влюбленных парней, потерявшиеся в наркотическом тумане, отчаянно цеплялись друг за друга проколотыми насквозь руками, и развязная, дико накрашенная девица, чьи длинные ноги двигались непрестанно и непристойно.

Это очень отвлекало дежурного, рослого детину с нашивками сержанта, который записывал в журнал объяснения Андрея. Вдруг сержант встал и, подойдя к длинноногой, шепнул ей несколько слов на ухо. Девушка оттолкнула его и немедленно получила звонкую пощечину.

– Что вы делаете? – возмутился Андрей.

Тот прошел к своему месту и, продолжая писать, процедил:

– Помалкивай, если не хочешь получить то же самое! Проституция – вне закона. Ты думаешь, что защитил женщину? Нет, это просто автомат для удовольствия!

Его раздражение бурно выплеснулось наружу:

– Что это такое? – кинул он взгляд на икону. – Краденое? Ну и что ты тут заработаешь? Такой картинке на тахане мерказит цена двадцать шекелей.

– Это мировая ценность, – поднял голос Андрей. – Мать Иисуса, Мария. Стоит, может быть, сотни тысяч долларов.

– Не врешь? А я было хотел тебя отпустить. Ехезкель, здесь дело серьезное. Отведи его в управление!

И тот проговорил, как раньше:

– Пойдем давай!

Они вышли на улицу.

– Зачем ты болтал про доллары? – укорил его эфиоп. – Вернулся бы к себе домой, и я тоже, – морщась, он покосился на Богородицу, которую держал в руках. – Вы, русские, – язычники!

Рядом, резко затормозив, остановился большой черный автомобиль.

– Господин замминистра! – вытянулся полицейский.

– Старый знакомый! – сказал тот Андрею, и – Ехезкелю:

– Что происходит?

– Краденое имущество, уважаемый рав!

Бар Селла задумался на секунду:

– Садитесь оба.

Шофер вел машину по новым, недавно возникшим кварталам Иерусалима, потом свернул на широкую, в затейливых узорах, площадь, к внушительных размеров зданию, выдержанному в стиле библейского зодчества. Внутри было также традиционно сумрачно. Сидевший в приемной секретарь встал и подал Бар Селле какие-то документы.

Большой, неярко освещенный кабинет встретил их прохладой и обдуманной простотой: высокий потолок, узкие оконные рамы, стены строгие, без единого украшения, и только над овальной нишей, где стоял бронзовый семисвечник, мерцали древние письмена.

Полицейский что-то тихо сказал раввину, который, кивнув, пригласил Андрея подойти к столу. Потом заметил: