– Ангажируйте же, господа! – крикнул Зарницын.
– Нет, позвольте, позвольте! Это вот как нужно сделать, – заговорил дьякон, – вот мой платок, завязываю на одном уголке узелочек; теперь, господа, извольте тянуть, кто кому достанется. Узелочек будет хоть Лизавета Егоровна. Ну-с, смелее тяните, доктор: кто кому достанется?
Девушки стояли рядом.
Отступление было невозможно, всем хотелось веселиться.
Доктор взял за уголок платка и потянул. На уголке был узелочек.
– Господа! – весело крикнул дьякон. – По мудрому решению самой судьбы, доктору Розанову достается Лизавета Егоровна Бахарева, а Николаю Степановичу Вязмитинову Евгения Петровна Гловацкая.
Обе пары стали на места. У дверей показались Абрамовна, Паланя и Яковлевич.
«Черт знает, что это такое!» – размышлял оставшийся за штатом Помада, укладывая в карман чистый платок, которым намеревался обернуть руку.
Случайности не забывали кандидата.
– Шэн, шэн! вырабатывайте шэн, Николай Степанович! – кричал Вязмитинову доктор, отплясывая с Лизой.
Кадриль часто путалась, и, наконец, по милости шэнов, танцоры совсем спутались и стали.
Все смеялись; всем было весело.
Женни вспомнила о дьяконице и сказала:
– Господа, составляйте другую кадриль, я буду играть.
– Нет, пусти, я, а ты танцуй, – возразила Лиза и села за фортепьяно.
Зарницын танцевал с Женни, Помада, обернув платком вечно потевшие руки, с дьяконицей.
Окончив кадриль, Лиза заиграла вальс.
Зарницын понесся с дьяконицей, а Помада с Женни.
Доктор подошел к Абрамовне, нагнулся к ее уху, как бы желая шепнуть ей что-то по секрету, и, неожиданно схватив старуху за талию, начал вертеть ее по зале, напевая: «О мейн либер Августен, Августен, Августен!»
Лиза едва могла играть. Обернувшись лицом к оригинальной паре, она помирала со смеха, так же как и вся остальная компания.
Дьякон, выбивая ладонями такт, совсем спустился на пол и как-то пищал от хохота.
У Лизы от смеха глаза были полны слез, и она кричала:
– Прах, прах танцует, вот он настоящий-то прах!
К довершению сцены, доктор, таская упирающуюся; старуху, споткнулся на Помаду, сбил его с ног, и все втроем полетели на пол.
Музыка прекратилась. Лиза легла на клавиши, и в целом доме несколько минут раздавалось:
– Ох! ха, ха, ха! ох, ха, ха, ха!
Няня была слишком умна, чтобы сердиться, но и не хотела не заявить, хоть шутя, своего неудовольствия доктору. Поднимаясь, она сказала:
– Вот тебе, вертопрах ты этакой!
И дала весьма изрядную затрещину подвернувшемуся Юстину Помаде.
– О, черт возьми, однако что же это такое в самом деле? – вскрикнул Помада, выходя из роли комического лица в балете.
Общий хохот возобновился.
– Прости, батюшка, я ведь совсем не тебя хотела, – говорила старуха, обнимая и целуя ни в чем не повинного Помаду.
За полночь уже, с шапкою в руке, дьякон, проходя мимо фортепьяно, не вытерпел, еще присел и запел, сам себе аккомпанируя:
– «О Зевес! помилуй меня и ее!» – подхватили все хором.
Дьякон допел всю эту песенку с хоральным припевом и, при последнем куплете изменив этот припев в слова: «О Зевес! помилуй Сашеньку мою!», поцеловал у жены руку и решительно закрыл фортепьяно.
– Полно, набесились, – сказал он.
Все стали прощаться.
– Прощайте, – сказал доктор, протягивая руку Бахаревой.
Лиза ответила:
– До свидания, доктор, – и пожала его руку так, как Ж енщины умеют это делать, когда хотят рукою сказать: будем друзьями.
Никто никогда не видал Лизы такою оживленною и детски веселою, как она была в этот вечер.
Глава двадцать восьмая
Глава без названия
Пост кончался, была Страстная неделя. Погода стояла прекрасная: дни светлые, тихие и теплые. Снег весь подернулся черным тюлем, и местами показались большие прогалины, особенно по взлобочкам. Проходные дорожки, с которых зимою изредка сгребали лишний снег, совсем почернели и лежали черными лентами. Но зато шаг со двора – и окунешься в воду, которою взялся снег. Ездить можно было только по шоссе. Мужички копались на дворах, ладя бороны да сохи, ребятишки пропускали ручейки, которыми стекали в речку все плодотворные соки из наваленных посреди двора навозных куч. Запах навоза стоял над деревнями. Среди дня казалось, что дворы топятся, – так густы были поднимавшиеся с них испарения. Но это никому не вредило, ни людям, ни животным, а петухи, стоя на самом верху куч теплого, дымящегося навоза, воображали себя какими-то жрецами. Они важно топорщили свои перья, потряхивали красными гребнями и, важно закинув головы, возглашали: «Да здравствует весна, да здравствуют куры!»
– Из этого кочета прок будет; ты его, этого кочета, береги, – опираясь на вилы, говорил жене мужик, показывая на гуляющего по парному навозу петуха. – Это настоящая птица, ласковая к курам, а того, рябенького-то, беспременно надыть его зарезать к празднику: как есть он пустой петух совсем, все по углам один слоняется.
И мужик, плюнув на руки, снова ковырял вилами; баба, пошевеливая плечами и понявой, шла в сени, а обреченный в лапшу стоик поправлял свои бурды.
Отлично чувствуешь себя в эту пору в деревне, хотя и живешь, зная, что за ворота двора ступить некуда. Природа облагает человека зажорами и, по народному выражению, не река уже топит, а лужа.
Была такая пора в Мереве. Река Саванна поднялась, вспучилась, но лед еще не трогался.
Все ставни в бахаревском доме были открыты, и в некоторых окнах отворены форточки.
На дворе вечерело. Няня отправилась ставить самовар. Лиза стояла у окна. Заложив назад свои ручки, она глядела на покрывавшееся вечерним румянцем небо и о чем-то думала; а кругом тишь ненарушимая.
Бахаревский кабинет, в котором обитала Лиза после своего бегства, теперь снова не напоминал жилого покоя. В нем среди пола стоял уложенный чемодан, дорожный сак и несколько узелочков. Подушки, всегда покоившиеся на оттоманках, скинули свои белые рубашечки и, надев ситцевые капоты песочного цвета с лиловым горошком, лежали, как толстые барыни. Они своим глупо-важным видом говорили: «Прощайте; мы теперь путешественницы. На нас завтра сядут, и мы будем вояжировать, будем любоваться природой и дышать чистым воздухом».
– Здравствуйте, Лизавета Егоровна! – сказал кто-то сзади погруженной в себя Лизы.
Девушка вздрогнула от нечаянности и оглянулась: перед нею стоял доктор.
– Вот сюрприз-то! – сказала она приветливо, протягивая ему свою руку.
– Что, вы уезжаете?
– Да, завтра еду к своим.
– Надолго?
– Я думаю, уж с ними вместе возвращусь. Как это вы догадались заехать?
– Ехал мимо из Лужков.
– Что, опять людей резали?
– Да, опять одного человечка порезал и зашил.
Доктор и Лиза рассмеялись.
– Как вы поедете? Дорог нет совсем. Я верхом на своей пристяжной, да и то совсем было и себя и лошадь утопил в зажоре за вашим садом.
– Да мне ведь по шоссе.
– И то правда. – Вы меня чайком напоите, Лизавета Егоровна?
– Как же, как же! Няня сейчас принесет самовар.
– Что это на вас за странный наряд?
– Как странный?
– Вы точно турчанка.
Лиза была в темном марселиновом платье, без кринолина и в домашней длинной меховой шубке с горностаевым воротником и горностаевой опушкой. Этот наряд очень шел к Лизе.
Она оглянула себя и сказала:
– Я завтра еду, все уложено: это мой дорожный наряд. Сегодня открыли дом, день был такой хороший, я все ходила по пустым комнатам, так славно. Вы знаете весь наш дом?
– Нет, всего не знаю.
– Хотите, пойдемте, пока еще светло. Я вам покажу свою комнату.
Солнце, совсем спускаясь к закату, слабо освещало бледно-оранжевым светом окна и трепетно отражалось на противоположных стенах. Одни комнаты были совершенно пусты, в других оставалась кое-какая мебель, закрытая или простынями, или просто рогожами. Только одни кровати не были ничем покрыты и производили неприятное впечатление своими пустыми досками.