Пока Розанов волновался такими тяжелыми раздумьями и с совершенным отчаянием видел погибшими все свои надежды довести жену до житья хоть не сладкого, но по крайней мере и не постыдного, Ольга Александровна шла forte-fortissime.[63] Ей непременно нужно было «стать на ногу», а стоять на своей ноге, по ее соображениям, можно было, только начав сепаратные отношения с мужем. Углекислые феи давно уже смотрели на Розанова как на человека скупого, грубого и неудобного для совместного жительства с «нежною женщиною». Давно они склонялись на сторону разъединения этой смешной и жалкой пары, но еще останавливались перед вопросом о девочке, которую Розанов, как отец, имел право требовать. Теперь же это все порешилось разом. На основании новых сведений, сообщенных Ольгою Александровною о грубости мужа, дошедшей до того, что он неодобрительно относится к воспитанию ребенка, в котором принимали участие сами феи, – все нашли несообразным тянуть это дело долее, и Дмитрий Петрович, возвратясь один раз из больницы, не застал дома ни жены, ни ребенка. В жениной спальне он увидал комод с выдвинутыми пустыми ящиками; образа из образника были вынуты; детский занавес снят; мелкие вещицы с комода куда-то убраны – вообще все как после отъезда.
«Что бы это такое?» – подумал Розанов, зная, что хорошего это предвещать не может.
Ничего хорошего и не было. По показанию кухарки и горничной, Ольга Александровна часов в одиннадцать вышла из дома с ребенком, через полчаса возвратилась без ребенка, но в сопровождении Рогнеды Романовны, на скорую руку забрала кое-что в узлы, остальное замкнула и ушла. Куда ушла Ольга Александровна – этого не могли Розанову сообщить ни горничная, ни кухарка, хотя обе эти женщины весьма сочувствовали Розанову и, как умели, старались его утешить. Главнейшим утешением они ставили то, что Ольга Александровна испорчена и что ее надо отчитывать. Впрочем, верила порче одна кухарка, женщина, недавно пришедшая из села; горничная же, девушка, давно обжившаяся в городе и насмотревшаяся на разные супружеские трагикомедии, только не спорила об этом при Розанове, но в кухне говорила: «Точно ее, барыню-то нашу, надо отчитывать: разложить, хорошенько пороть, да и отчитывать ей: живи, мол, с мужем, не срамничай, не бегай по чужим дворам. А больше всего, – резонировала горничная, – больше всего мне эти сороки длиннохвостые. Вместо того чтобы добру научить, оне только с толку сбивают. Ух, уж я б их, будь я теперь на бариновом месте, как бы я их теперича отделала, только любо б два. Будь это моя жена, сейчас бы на его месте пошла бы и всех бы оттрепала».
Между тем день стал склоняться к вечеру; на столе у Розанова все еще стоял нетронутый обед, а Розанов, мрачный и задумчивый, ходил по опустевшей квартире. Наконец и стемнело; горничная подала свечи и еще раз сказала:
– Да кушайте, барин.
Розанов отказался есть. Горничная убрала со стола и подала самовар. Розанов не стал пить и чаю. Внутреннее состояние его делалось с минуты на минуту тревожнее. «Где они странствуют? Где мычется это несчастное дитя?» – раздумывал он, чувствуя, что его оставляет не только внутренняя твердость, но даже и физические силы.
«И зачем ехала? – спрашивал он себя. – Чтобы еще раз согнать меня с приюта, который достался мне с такими трудами; чтобы и здесь обмарать меня и наделать скандалов. А дитя? дитя? что оно вынесет из всего этого».
– Вы, Дмитрий Петрович, не убивайтесь, – говорила ему с участием горничная, – с ними ничего не случилось: оне здесь-с.
– Где здесь? – спросил Розанов.
– Да известно где: у энтих сорок. Я, как огни зажгли, все под окна смотрела. Там оне… и барышня наша там, на полу сидят, с собачкой играют.
– С собачкой?
– Да-с, с собачкой с нашей играют. Там гости теперь; вы обождите, да и подите туда.
– Нет, Паша, не надо.
– Отчего? Вот глупости какие! Вы – супруг, возъмите за ручки, да домой.
– Нет, Паша.
– Гм! Ну записочку напишите.
Розанов подумал, потом встал и написал: «Перестаньте срамиться. Вас никто даже не обижает; возвращайтесь. Лучше же все это уладить мирно, с общего согласия, или по крайней мере отпустите ко мне ребенка».
Паша проходила с этой записочкой более получаса и возвратилась ни с чем. Ольга Александровна не дала никакого ответа.
Розанов дал Паше денег и послал ее за Помадой. Это был единственный человек, на которого Розанов мог положиться и которому не больно было поверить свое горе.
Помада довольно скоро явился с самым живым участием и готовностью на всякую услугу.
Девушка еще дорогой рассказала ему все, что у них произошло дома. Помада знал Ольгу Александровну так хорошо, что много о ней ему рассказывать было нечего.
– Что ж, брат, делать? – спросил он Розанова.
– Сходи ты к ней и попробуй ее обрезонить.
– Хорошо.
– Скажи, что я сам без всяких скандалов готов все сделать, только пусть она не делает срама. О боже мой! боже мой!
Помада пошел и через полчаса возвратился, объявив, что она совсем сошла с ума; сама не знает, чего хочет; ребенка ни за что не отпускает и собирается завтра ехать к генерал-губернатору.
– Чего же к генерал-губернатору?
– А вот спроси ее.
– А девочка моя?
– Спать ее при мне повели: просилась с тобою проститься.
– Просилась?
– Да.
– Господи! что ж это за мука?
В передней послышался звонок.
– Вот вовремя гости-то, – сказал Розанов, стараясь принять спокойный вид.
Вошел Сахаров, веселый, цветущий, с неизменною злорадною улыбкою на лице, раскланялся Розанову и осведомился о его здоровье.
Доктор отвечал казенною фразою.
– А я к вам не своей охотою, – начал весело Сахаров, – я от барынь…
– Ну-с, – произнес Розанов.
– Вы, Дмитрий Петрович, оставьте все это: вам о ребенке нечего беспокоиться.
– Уж об этом предоставьте знать мне.
– Ну, как хотите, только его вам не отдадут.
– Как это не отдадут?
– Так-таки не отдадут. Для этого завтра будут приняты меры.
– А вы думаете, я не приму своих мер?
– Ну, вы свои, а мы – свои.
– Вы – то здесь что же такое?
– Я? я держу правую сторону.
– Кто ж вас сделал моим судьей?
Сахаров состроил обидную гримасу и отвечал:
– Я всегда буду заступаться за женщину, которую обижают.
– Уйдите, однако, от меня, – проговорил Розанов.
– Извольте, – весело отвечал Сахаров и, пожав руку Помаде, вышел.
– Пойдем ко мне ночевать, – сказал Помада, чувствуя, что Розанову особенно тяжел теперь вид его опустевшей квартиры.
Розанов подумал, оделся, и они вышли.
Долго шли они молча; зашли в какой-то трактирчик, попили там чайку, ни о чем не говоря Друг с другом, и вышли.
На дворе был девятый час вечера.
Дойдя до Помадиной квартиры, Розанов остановился и сказал:
– Нет, я не пойду к тебе.
– Отчего не пойдешь?
– Так, я домой пойду.
Сколько Помада ни уговаривал Розанова, тот настоял-таки на своем, и они расстались.
Помада в это время жил у одной хозяйки с Бертольди и несколькими студентами, а Розанов вовсе не хотел теперь встречаться ни с кем и тем более с Бертольди.
Простившись с Помадою, он завернул за угол и остановился среди улицы. Улица, несмотря на ранний час, была совершенно пуста; подслеповатые московские фонари слабо светились, две цепные собаки хрипло лаяли в подворотни, да в окна одного большого купеческого дома тихо и безмятежно смотрели строгие лики окладных образов, ярко освещенных множеством теплящихся лампад.
Розанов пошел зря.
Ничего не понимая, дошел он до Театральной площади и забрел к Барсову.
Заведение уже было пусто; только за одним столиком сидели два человека, перед которыми стояла водка и ветчина с хреном.
– Можно чайку? – спросил Розанов знакомого полового.
– Еще можно-с, Дмитрий Петрович, – отвечал половой.
Розанов стал полоскать поданный ему стаканчик и от нечего делать всматривался в сидящую неподалеку от него пару с ветчиной и водкой.
63
Букв.: громко – очень громко. (лат.).