– Они в городе?
– Нет, тут на даче.
– Отлично, – ну я, брат, утром должен сходить; вечером нехорошо: целый день приехал, и вечером идти. Я утром.
Розанов проник задним ходом в заведение, набрал там посудину водочки, пару бутылок пива, бутербродов, закусок – вроде крутых яиц и огурцов.
Через пять минут Розанов и Помада были дома.
Розанов, тотчас по приходе домой, стал открывать водку и пиво, а Помада бросился в угол к крошечному старенькому чемоданчику, из разряда тех «конвертиков», которые нередко покупают по три четвертака за штуку солдатики, отправляющиеся в отпуск.
– Тут, брат, я тебе привез и письма, и подарок от Евгении Петровны…
– О!
– Да, – и Лизавете Егоровне тоже… Ей, брат, еще что, – я ей еще вот что привез! – воскликнул Помада, вскакивая и ударяя рукою по большой связке бумаги.
– Что же это такое?
– Ага! Смотри.
Помада торопливо развязал шнурочек и стал перебирать и показывать Розанову тетрадь за тетрадью.
– «Вопросы жизни» Пирогова, – сам списал из «Морского сборника»: она давно хотела их; Кант «О чувствах высокого и прекрасного», – с заграничного издания списал; «Русский народ и социализм», письмо к Мишле, – тоже списал у Зарницына.
– У нее это есть печатное.
– О!
– Право, есть; да ты оставь, а вот ешь-ка пока.
– Сейчас. А вот это: Милль «О свободе», этого нет?
– Этого, кажется, нет.
– Ну, вот и отлично. Я, брат, все, что у Зарницына мог достать, все списал.
Розанов со вниманием смотрел на счастливого Помаду.
– Добролюбова одна, две, три, четыре, пять статей вырвал из «Современника» и переплел.
– Это же зачем?
– Дивные, братец, статьи.
– Знаю; да ведь у нее есть это все.
– Есть? – досадно; ну да все равно. Шевченки «Сон», Огарева, тут много еще…
– Ешь прежде.
– Сейчас. Вид фотографический из ее окон в Мереве.
– Это ты как добыл?
– А-а! То-то вы Помаду не хвалите. Фотограф-жид приезжал; я ему пять целковых дал и работки кое у кого достал, – он и сделал.
– Сейчас и видно, что жидовская фотография.
– Ну, а это?
– Евгении Петровны портрет.
– Да, и тебе тоже прислала: все здесь уложено. Ну, а это?
– Да полно, ешь, сделай милость.
– Нет, ты смотри.
– Нет, уж полно.
Розанов взял новый узелок из рук Помады и, сунув его назад, закрыл чемоданчик.
Помада выпил рюмку водки и съел несколько яиц.
– Ну, как же там у вас живется? – спросил Розанов, когда гость его подкрепился и они принялись за пиво.
– Живем, брат. Евгения Петровна, знаешь, верно, – замуж идет.
– Знаю.
– За Вязмитинова: он, брат, в гору пойдет.
– Это как?
– Как же, – его статью везде расхвалили.
– Ну, это еще вилами писано.
– Нет, напечатано, и попечитель о нем директора спрашивал.
– А старик?
– Плох, кашляет все, а уж Евгения Петровна, я тебе скажу…
Помада поцеловал свои пальчики.
– И такая ж добрая?
– Все такая ж. Ах!..
Помада вскочил, вынул из чемоданчика маленький сверточек и, подав Розанову, сказал:
– Это тебе.
В сверточке была вышитая картина для столового портфеля.
– Поцелуй, – это ее ручки шили.
– Спасибо ей, – сказал Розанов и в самом деле поцеловал картину, на которой долго лежали ручки Женни.
– О тебе, брат, часто, часто мы вспоминали: на твоем месте теперь такой лекаришка… гордый, интересан. Раз не заплати – другой не поедет.
– Вот это пуще всего, – сказал, смеясь, Розанов.
– Нет, таки дрянь. А Зарницын, брат! Вот барин какой стал: на лежачих рессорах дрожки, карета, арапа нанял.
– Ну-у!
– Право, арапа нанял. А скука у нас… уж скука. У вас-то какая прелесть!
– Да что тебе тут так нравится?
– Помилуй, брат: чувствуешь себя в большом городе. Жизнь кипит, а у нас ничего.
– Эх, брат, Юстин Феликсович: надо, милый, дело делать, надо трудиться, снискивать себе добрую репутацию, вот что надо делать. Никакими форсированными маршами тут идти некуда.
– Ну, однако…
– Поживи, брат, здесь, так и увидишь. Я все видел, и с опыта говорю: некуда метаться. Россия идет своей дорогой, и никому не свернуть ее.
– А Лизавета Егоровна?
– Что это ты о ней при этой стати вспомнил?
– Да так; что она теперь, как смотрит?
Розанов лег на постель и долго еще разговаривал с Помадой о Лизе, о себе и о своих новых знакомых.
– Ну, а как денег у тебя? – спросил Помада.
– А денег у меня никогда нет.
– И без прислуги живешь?
– Хозяин лошадь мою кормит, а хозяйка самовар ставит, вот и вся прислуга.
– А Ольга Александровна?
– Что?
– Такая ж, как была?
Розанов махнул рукой и отвернулся к стенке.
Помада задул свечу и лег было на диван, но через несколько минут встал и начал все снова перекладывать в своем чемоданчике.
Работа эта, видно, его очень занимала. Сидя в одном белье на полу, он тщательнейшим образом разобрал вещи, пересмотрел их, и когда уложил снова, то на дворе было уже светло.
Помада посмотрел с четверть часа в окна и, увидя прошедшего по улице человека, стал одеваться.
– Розанов! – побудил он доктора.
– Ну! – отозвался Розанов и, взглянув на Помаду, который стоял перед ним с фуражкой в руке и с чемоданчиком под мышкой, спросил: – куда это ты?
– Выпусти меня, мне не спится.
– Куда ж ты пойдешь?
– Так, погуляю.
– А чемодан-то зачем тащишь?
– Я погуляю и зайду прямо к Лизавете Егоровне.
– Ведь ты не найдешь один.
– Нет, найду; ты только встань, выпусти меня.
Розанов пожал плечами и проводил Помаду, запер за ним двери и лег досыпать свою ночь, а Помада самым торопливым шагом подрал по указанной ему дорожке к Богородицкому.
Частые свертки не сбили Помаду: звезда любви безошибочно привела его к пяти часам утра в Богородицкое и остановилась над крылечком дома крестьянина Шуркина, ярко освещенным ранним солнышком.
Где стала звезда, тут под нею сел и Помада.
Солнышко погревало его, и сон стал его смаривать. Помада крепился, смотрел зорко в синеющую даль и видит, что идет оттуда Лиза, веселая такая, кричит: «Здравствуйте, Юстин Феликсович! здравствуйте, мой старый друг!»
Помада захотел что-то крикнуть, издал только какой-то звук и вскинул глазами.
Перед ним стояла баба с ведрами и коромыслом.
– Не скоро они встанут-то, молодец, – говорила она Помаде, – гости у них вчера долго были; не скоро теперь встанут.
– Ничего, я подожду.
– Ну жди; известно, коли тебе так приказано, надо ждать.
Баба проходила.
Помада смотрит на дымящиеся тонким парочком верхушки сокольницкого бора и видит, как по вершинкам сосен ползет туманная пелена, и все она редеет, редеет и, наконец, исчезает вовсе, оставляя во всей утренней красоте иглистую сосну, а из-за окраины леса опять выходит уже настоящая Лиза, такая, в самом деле, хорошая, в белом платье с голубым поясом. «Здравствуйте», – говорит, Помада ей кланяется. «Мы старые друзья, – говорит Лиза, – что нам так здороваться, давайте поцелуемтесь». Помада хотел дружески обнять Лизу, но она вдруг поскользнулась, покатилась в овраг. «Ай, ай, помогите!» – закричал Помада, бросаясь с обрыва за Лизою, но его удержала за плечо здоровая, сильная десница.
– Ах ты, парень, парень; как тебя омаривает-то! Ведь это долго ль, сейчас ты с этого крыльца можешь себе шею сломать, а нет, всее морду себе расквасить, – говорит Помаде стоящий возле него мужик в розовой ситцевой рубахе и синих китайчатых шароварах.
– Ранец-то свой подыми, – продолжал мужик, указывая на валяющийся под крылечком чемоданчик. Помада поднял чемоданчик и уселся снова.
– Поди холодною водою умойся, а то тебя морит.
Помада пошел умыться.
– Издалека? – спросил хозяин, подавая ему полотенце.
Помада назвал губернию.
– Стало, ихний, что ли, будешь?
– Ихний, – отвечал Помада.
– Дворовый, или как сродни доводишься?