Изменить стиль страницы

- Я не желаю быть выбираем! Я деньгами моими не место покупал! Понимаете, - не место!

Все смолкли, так как очень хорошо знали, что когда Егор Егорыч так кричал, так с ним ничего не поделаешь.

Затем он с Сверстовым, бывшим вместе с Сусанной Николаевной и gnadige Frau на хорах, уехал домой из собрания; дамы тоже последовали за ними.

Сверстов, усевшись с своим другом в возок, не утерпел долее и сказал:

- А я вдобавок к падению господина Тулузова покажу вам еще один документик, который я отыскал. - И доктор показал Егору Егорычу гимназическую копию с билета Тулузова. - Помните ли вы, - продолжал он, пока Егор Егорыч читал билет, - что я вам, только что еще тогда приехав в Кузьмищево, рассказывал, что у нас там, в этой дичи, убит был мальчик, которого имя, отчество и фамилию, как теперь оказывается, носит претендент на должность попечителя детей и юношей!

Егор Егорыч, подобно gnadige Frau, не мог сразу понять Сверстова.

- Что ж из всего этого? - спросил он.

- А то, что у кого же этот вид мог очутиться, как не у убийцы мальчика?!.

- А! - произнес протяжно Егор Егорыч.

- Да-с, - протянул и доктор, - я разыскал этот вид с тою целью, чтобы сорвать маску с этого негодяя, и это теперь будет задачей всей моей остальной жизни!

- И моей, и моей! - подтвердил двукратно Егор Егорыч.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Вероятно, многие из москвичей помнят еще кофейную Печкина, которая находилась рядом с знаменитым Московским трактиром того же содержателя и которая в своих четырех - пяти комнатах сосредоточивала тогдашние умственные и художественные известности, и без лести можно было сказать, что вряд ли это было не самое умное и острословное место в Москве. Туда в конце тридцатых и начале сороковых годов заезжал иногда Герцен, который всякий раз собирал около себя кружок и начинал обыкновенно расточать целые фейерверки своих оригинальных, по тогдашнему времени, воззрений на науку и политику, сопровождая все это пикантными захлестками; просиживал в этой кофейной вечера также и Белинский, горячо объясняя актерам и разным театральным любителям, что театр - не пустая забава, а место поучения, а потому каждый драматический писатель, каждый актер, приступая к своему делу, должен помнить, что он идет священнодействовать; доказывал нечто вроде того же и Михайла Семенович Щепкин, говоря, что искусство должно быть добросовестно исполняемо, на что Ленский[73], тогдашний переводчик и актер, раз возразил ему: "Михайла Семеныч, добросовестность скорей нужна сапожникам, чтобы они не шили сапог из гнилого товара, а художникам необходимо другое: талант!" "Действительно, необходимо и другое, - повторил лукавый старик, - но часто случается, что у художника ни того, ни другого не бывает!" На чей счет это было сказано, неизвестно, но только все присутствующие, за исключением самого Ленского, рассмеялись. Налетал по временам в кофейную и Павел Степанович Мочалов, почти обоготворяемый всеми тамошними посетителями; с едва сдерживаемым гневом и ужасом он рассказывал иногда, какие подлости чинит против него начальство. В этих же стенах стал появляться Пров Михайлович Садовский[74]; он был в то время совсем еще молодой и обыкновенно или играл на бильярде, или как-то очень умно слушал, когда разговаривали другие. Можно также было в кофейной встретить разных музыкальных знаменитостей, некоторых шулеров и в конце концов двух - трех ростовщиков, которые под предлогом развлечения в приятном обществе высматривали удобные для себя жертвы.

В одно зимнее утро, часов в одиннадцать, в кофейной был всего только один посетитель: высокий мужчина средних лет, в поношенном сюртуке, с лицом важным, но не умным. Он стоял у окна и мрачно глядел на открывавшийся перед ним Охотный ряд.

Но вот к кофейной подъехал какой-то барин на щегольской лошади и, видимо, из тогдашних франтов московских.

- Это Лябьев! - проговорил сам с собой стоявший у окна господин, произнося слова протяжно.

В кофейную действительно вскоре вошел своей развалистой походкой Лябьев. После женитьбы он заметно пополнел и начинал наживать себе брюшко, но зато совершенно утратил свежий цвет лица и был даже какой-то желтый. В кофейную Лябьев, видимо, приехал как бы к себе домой.

- Дайте мне завтракать! - сказал он половому, который его встретил.

- Что прикажете? - спросил тот.

- Биток с картофелем а la Пушкин! - говорил Лябьев, проходя в бильярдную, где стоявший высокий господин поклонился ему и произнес почтительным тоном:

- Имею честь приветствовать нашего великого виртуоза!

- А, Максинька, здравствуйте! - проговорил Лябьев несколько покровительственно и садясь в то же время к столику, к которому несколько театральной походкой подошел и Максинька.

- Как вы изволите играть на ваших божественных фортепьянах? - сказал он.

- Играю, но только не на фортепьянах, а в карты.

- Это нехорошо, не следует!.. - произнес уж Максинька наставнически.

В это время подали дымящийся и необыкновенно вкусно пахнувший биток.

- Не прикажете ли? - отнесся Лябьев к Максиньке.

- Благодарю! - отвечал тот. - Я мяса не люблю.

- А что же вы изволите любить? - спросил Лябьев, начав есть биток, и вместе с тем велел половому подать двойную бутылку портеру.

- Рыбу! - проговорил протяжно и с важностью Максинька.

- Рыба вещь хорошая! - отозвался Лябьев, и, когда подана была бутылка портеру, он налил из нее два стакана и, указав на один из них Максиньке, сказал:

- А от сего, надеюсь, не откажетесь?

Максинька при этом самодовольно усмехнулся.

- От сего не откажусь! - проговорил он и подсел к столику.

- Ну, а вы как подвизаетесь? - принялся его расспрашивать Лябьев.

- Ничего-с, - произнес Максинька, - вчера с Павлом Степанычем "Гамлета" верескнули!

- С успехом?

- Да, - протянул Максинька, - три раза вызывали.

- И вас тоже?

- Полагаю, и меня, ибо Павел Степаныч сам говорит, что в сцене с ним я вторая половина его и что я ему огня, жару поддаю; а Верстовский мне не позволяет выходить, - ну и бог с ним: плетью обуха не перешибешь!

- Не перешибешь, - согласился Лябьев с нескрываемой иронией, - я вот все забываю, как вы говорите это слово "прощай!". Давно я собираюсь на музыку положить его.

- И следовало бы! - подхватил с одушевлением Максинька.

- Напомните мне эти звуки! - продолжал Лябьев, напитавшийся битком и портером и хотевший, кажется, чем бы нибудь только да развлечь себя.

- Извольте, но только позвольте прежде подкрепиться еще стаканчиком портеру! - как бы скаламбурил Максинька и, беря бутылку, налил себе из нее стакан, каковой проворно выпив, продекламировал гробовым голосом:

- "Прощай, прощай! И помни обо мне!"

Стоявший в бильярдной маркер не удержался, фыркнул и убежал в другую комнату.

- Дуррак! - произнес ему вслед Максинька.

- Конечно, дурак! - повторил Лябьев и, желая еще более потешиться над Максинькой, снова стал расспрашивать его: - Вы все живете на квартире у моего фортепьянного настройщика?

- Нет, я еще осенью переехал от него.

- Зачем?

- Затем, что он подлец! Он нас кормил сначала плохо, но потом вдруг стал кормить курицами в супе...

И Максинька при этом трагически захохотал и попросил разрешить ему еще стакан портеру, осушив который, продолжал с неподдельным величием:

- Вы, может быть, припомните, что садик около его домика выходит на улицу, и он этот садик (Максинька при этом хоть и слегка, но повторил свой трагический хохот) прошлой весной весь засадил подсолнечникам". Прекрасно, знаете, бесподобно! Мы все лето упивались восторгом, когда эти подсолнечники зацвели, потом они поспели, нагнули свои головки, и у него вдруг откуда-то, точно с неба нам свалился, суп из куриц!