— А я читаю вашу душу, как открытую книгу, и уверен в противном. Эти пылкие движения, о которых вы мне говорите, ясно доказывают, что вы родились не для монастыря. Неужели вы думаете, что под монастырским одеянием эта гордая душа, эта кипучая кровь, эти раздраженные нервы вдруг успокоятся? Поверьте, в этой одежде вы будете гореть, как Геракл в плаще, пропитанном кровью Несса. Притом, сын мой, причины, о которых вы узнаете после, запрещают вам монастырскую жизнь.
— Что вы говорите, дядюшка? — вскричал Леонс вне себя от удивления. — Неужели мне будет отказано в утешении, обещанном всем уязвленным душам?..
— Бросьте, Леонс, ваша душа не уязвлена, а если и так, то рана ее быстро затянется, в ваши лета душа и тело быстро заживают. Не расстраивайте меня: вы не можете и думать о пострижении, ни в Фронтенаке, ни в каком-либо другом монастыре… по крайней мере до тех пор, пока обстоятельства не переменятся и вы сами не поймете, какова цель вашей жизни.
Леонс был в смущении.
— Отец мой, — возразил он, — я буду терпеливо ждать, когда вы объясните мне этот странный отказ; но если вы прогоните меня прочь из монастыря, тогда какова же будет моя участь? Я всегда думал, видя, с каким старанием вы оберегали меня от волнений и бурь светской жизни, что ваше тайное желание — внушить мне отвращение к ней…
— Если так, дитя мое, преподобные фронтенакские отцы и я проявили слишком уж большую старательность. Нашим единственным желанием было сделать из вас человека образованного, гордого, честного христианина, который был бы образцом в обществе… Но, Леонс, — прибавил бенедиктинец с оттенком строгости, — я проник в истинную причину этого призвания к монастырской жизни, так внезапно открывшегося в вас. Эта причина — оскорбленная гордость, подавленное честолюбие… Вы видите, сколь блистателен свет и, как все молодые люди, чувствуете потребность играть в нем значительную роль, приобрести славу, испробовать все его радости. Но вас пугает ваше бессилие, вы говорите себе, что пути, ведущие к высокому общественному положению, закрыты перед вами, безродным плебеем, племянником простого монаха… Отвечайте откровенно, Леонс, правда ли это?
— Любезный дядюшка, можете ли вы думать…
— Может быть, есть и другие причины, — продолжал приор, бросив на племянника один из тех взглядов, которые как будто доходили до глубины души молодого человека. — Но причина, указанная мною, бесспорно, самая главная. Леонс, я не хочу, чтобы вы питали неразумные надежды, но знайте, что шанс удовлетворить ваше честолюбие вам непременно предоставится. Конечно, я имею в виду умеренное честолюбие, соответствующее вашему сословию. Доверяйте мне, но прежде всего себе — смело идите вперед, опираясь на здравый смысл. Бог сделает остальное. — Так как эти слова, несмотря на сдержанность, сопровождавшую их, могли произвести слишком сильное впечатление на его племянника, приор прибавил: — Еще раз повторю, Леонс, не позволяйте вашим мыслям неблагоразумно стремиться за нелепыми химерами и постарайтесь понять меня… Я умер для света и мне нечего больше искать на земле. Но вы мой воспитанник, мой друг, мой приемный сын; вы росли на моих глазах; я сам развил в вас ваши добрые наклонности; я знаю, что в вашем сердце достаточно добрых качеств, чтобы противостоять натиску света. Честолюбие, которого не имею для себя, я имею для вас. Я разработал немало планов для вашего земного счастья, для вашего возвышения, и этим планам фронтенакские бенедиктинцы, которые вас горячо любят, будут помогать всем своим влиянием. Наши усилия, наша энергия, наш вес будут употреблены для того, чтобы устроить вам славную и счастливую участь!
Но эти уверения возбудили в Леонсе какую-то недоверчивость, и вместо того чтобы поблагодарить дядю, он оставался во власти своих мрачных мыслей, а взгляд его ничуть не повеселел.
— Мне приятно было бы узнать, — сказал он наконец, — что планы, о которых идет речь, не могут подать повод к неприятным толкам и что эти интриги, в которых барон де Ларош-Боассо обвинял фронтенакских бенедиктинцев…
— А вот и действие ядовитых слов этого барона, — перебил его с горестным удивлением приор Бонавантюр, — но вам ли, Леонс, обращать против ваших друзей и благодетелей эту ядовитую стрелу?
В тоне приора было столько упрека, что Леонс тут же залился краской и принялся просить прощения, чуть не плача от стыда.
— Простите меня, дорогой дядюшка! — говорил он. — Я просто… Просто совсем растерялся и запутался… Мне кажется, что я сбился с пути и Господь оставил меня!
Искренность этой горести тронула приора.
— Я охотно извиняю вас, — ответил он, улыбнувшись. — Леонс, мальчик мой, неужели вы думаете, что я не угадываю причины этой странной перемены в расположении вашего духа, когда-то столь спокойного и ровного, причины этой угрюмой печали и этой вспыльчивости, которая вдруг разразилась, как буря, в вашей душе… Но сейчас не время для рассуждения о подобных предметах… Мы в другой раз поговорим об этом… Нам надо продолжать путешествие!
Они несколько минут продолжали путь в молчании.
— Дитя мое, — вскоре начал бенедиктинец благосклонным тоном, — хотя я простил ваш поступок, я хочу наложить на вас наказание… Мы встретим в Меркоаре барона де Ларош-Боассо, и я был бы рад, если б вы избегали новых споров с ним. Я имею свои причины желать, чтобы между вами не было ни ненависти, ни гнева, и вы, конечно, впоследствии раскаетесь, если не последуете моим советам… Ну, Леонс, что вы на это скажете?
— Я могу оставить без внимания оскорбления, обращенные ко мне, дядюшка; но должен ли я позволить ему оскорблять в моем присутствии вас и других особ, к которым я питаю привязанность и уважение?
— Поверьте, из этих особ каждая сама сможет постоять за себя. Мне же от вас нужно обещание ни при каких обстоятельствах не вступать в конфликт с бароном, и если вы исполните это обещание, я буду уверен, что вы действительно сожалеете о той вспышке гнева, свидетелем которой я стал.
— Хорошо, дядюшка, я даю вам это обещание; но, Боже мой, какому испытанию вы подвергаете меня!
— Испытанию? Леонс, я вас не понимаю.
— Я едва ли понимаю себя сам… В моей голове — хаос, где все сталкивается и путается… Ах, дядюшка, мой добрый дядюшка, зачем вы потребовали, чтобы я ехал с вами в Меркоар?
— Во-первых, мой милый, потому что я не смог бы найти дорожного спутника более верного и более приятного, чем вы. С другой стороны, желая показать вам свет, в который вы должны вступить, я воспользовался этим благоприятным случаем, чтобы ввести вас в дом, где будет находиться избранное жеводанское дворянство. Наконец, у меня была еще одна причина: я заметил, любезный Леонс, что вы производите странное влияние на мадемуазель де Баржак. Эта в высшей степени дерзкая барышня при вас каким-то чудом обретает некоторую робость и скромность, приличные женщине хорошего происхождения. Возможно, ваш спокойный характер, ваша рассудительность и мягкость благотворно влияют на эту надменную, пылкую и независимую натуру. Это впечатление обнаружилось несколько лет тому назад. Помните, Леонс, наше первое посещение мадемуазель де Баржак в монастыре урсулинок? Уже шесть месяцев непослушная пансионерка жила в монастыре, а бедные монахини все еще не могли толком научить ее азбуке; она рвала свое шитье и вышивание, бранила своих наставниц. Она вошла в приемную с растрепанными волосами, в разорванном платье, эдакий взбунтовавшийся, но еще не упавший с небес ангел. Она равнодушно выслушала мои увещевания и хранила сердитое молчание. Придя в отчаяние от этого непослушания, я решил поговорить с настоятельницей, а вы тем временем подошли к Кристине де Баржак. Вы сами были дитя и, по-видимому, поэтому лучше меня поняли, что творилось в душе у этой строптивой девочки. Она слушала вас с удивлением, но внимательно. Мы не могли слышать ваш разговор, но не переставали наблюдать за вами.
На столе лежала книга; раскрыв ее наугад, вы начали объяснять внимательной ученице науку чтения.
Скоро она выхватила книгу из ваших рук, с минуту колебалась, начала читать вслух и запнулась, вы дали ей какие-то новые объяснения. Наконец она опять взяла книгу и на этот раз, о чудо, прочла без ошибок несколько строк. Чего наставницы не могли добиться за целых шесть месяцев, вы достигли в несколько минут… Я был вне себя от восторга, настоятельница плакала от радости, а сама ученица остолбенела от своего удивительного успеха.