Изменить стиль страницы

Выразительны и другие эпизодические крестьянские фигуры романа. Таков «сухопарый мужичок», который, передав Маланье Сергеевне барское поручение, целует своей бывшей куме, как «новой барыне», ручку, чтобы тотчас же «побежать восвояси», проделав за целковый шестьдесят верст пешком за одни сутки (169). Бегло, но рельефно очерчен Тургеневым восьмидесятилетний дворовый Антон, с трепетом рассказывающий Федору Лаврецкому о его властном прадеде и с наслаждением прислуяот- вающий барыне Калитиной за столом, как не сможет, по его понятиям, услужить какой‑нибудь «наемный камердинер» (220).

До большого, символического обобщения поднимается образ мужика, потерявшего сына. Характерна и глубокая внутренняя сдержанность его горя, и тот инстинктивный жест самозащиты, с каким крестьянин «пугливо и сурово» отшатывается от пожалевшего его барина, не доверяя, видимо, ни барской искренности, ни барскому состраданию к мужику (294).

События, описанные в «Дворянском гнезде», приурочены автором, как и в «Рудине», к 30–40–м годам (Лаврецкий, родившийся 20 августа 1807 года, женился на Варваре Павловне в 1833 году и разошелся с женой, после ее измены, в 1836, а роман героя с Лизой разыгрывается в мае — июне 1842 года; даже в эпилоге «Дворянского гнезда» действие- происходит всего лишь на два года позднее, чем в эпилоге «Рудина»: Рудин погибает на баррикаде в 1848 году, а Лаврецкий появляется в последний раз на страницах книги в 1850). Однако писал свой второй роман Тургенев в конце 50–х годов, накануне крестьянской реформы. Предре- форменная общественно — экономическая и политическая ситуация наложила свою печать на всё содержание «Дворянского гнезда», определила историческое значение романа для современной ему русской общественной жизни.

Тургенев попытался своим романом ответить на вопрос о том, что делать современному образованному русскому человеку. По выражению Михалевича, «это всякий сам должен знать» (218). Главные персоналки романа, каждый по — своему, решают этот мучительный и сложный для них вопрос. Михалевич, расставшись с Лаврецким, отвечает на него так: «Помни мои последние три слова, — закричал он, высунувшись всем телом из тарантаса и стоя на балансе, — религия, прогресс, человечность!. Прощай!» (220).

Вдохновенный служитель «прогресса и человечности», оратор, идеалист и романтик Михалевич, как и Рудин, не может найти применения своих способностей к реальному практическому делу; он такой же бедняк, неудачник и вечный скиталец, как Рудин. Михалевич даже внешним своим обличием напоминает бессмертного «рыцаря печального образа», с которым сравнивал себя Рудин: «… окутанный в какой‑то испанский плащ с порыжелым воротником и львиными лапами вместо застежек, он еще развивал свои воззрения на судьбы России и водил смуглой рукой по воздуху, как бы рассеивая семена будущего благоденствия» (220). Михалевич, подобно Рудину, посвятил свою жизнь но борьбе за личное благополучие, а радению «о судьбах человечества». Но объективная вина обоих заключается, по Тургеневу, в том, что практически они ничего не могут сделать, чтобы помочь осуществлению «будущего благоденствия» человеческих масс.

Варвара Павловна — наивная откровенная эгоистка, у которой нет никаких нравственных идеалов. И Тургенев столь же безоговорочно осуждает ее, как осудил он в романе эпикурейский эгоизм Гедеонов- ского и Марьи Дмитриевны Калитиной. Паншин, на словах, очень много заботится «о будущности России», на деле же думает только о собственной чиновничьей карьере, не сомневаясь, что «будет со временем министром» (150). Вся его либеральная программа исчерпывается трафаретной фразой: «Россия… отстала от Европы; нужно подогнать ее…, мы поневоле должны заимствовать у других». Осуществление подобной программы Паншин, как и подобает убежденному чиновнику, полагает де лом чисто административным: «… это наше дело, дело людей… (он* чуть не сказал: государственных) служащих» (214, 215).

Взаимоотношения героини «Дворянского гнезда» Лизы Калитиной с родителями во многом повторяют биографию Натальи: «Ей минул десятый год, когда отец ее умер; но он мало занимался ею… Марья Дмитриевна в сущности не много больше мужа занималась Лизой… Отца она боялась; чувство ее к матери было неопределенно, — она не боялась ее и не. ласкалась к ней…» (252, 255). Отношение Лизы к своей гувернантке, «девице Моро из Парижа», напоминает отношение Натальи к m‑ile Boncourt («На Лизу она имела мало влияния»; 252, 253). Лизу, как и двух других героинь романов Тургенева 50–х годов, отличает прежде всего самостоятельность внутренней духовной жизни. «Она задумывалась не часто, но почти всегда недаром; помолчав немного, она обыкновенно кончала тем, что обращалась к кому‑нибудь старшему с вопросом, показывающим, что голова ее работала над новым впечатлением» (254).

Однако, в отличие от Натальи, Лиза в своей крепостной няне Агафье Власьевне нашла человека, оказавшего на нее то влияние, которое определило ее позднейшую жизненную судьбу, те особенности ее характера и убеждений, которыми она так резко отличается от других тургеневских героинь. Необыкновенная красота Агафьи Власьевны дважды высоко поднимала ее из условий жизни, обычных для других крепостных женщин. Сначала она лет пять была «барской барыней» своего помещика Дмитрия Пестова, затем, через три года после его смерти, пять лет состояла фавориткой его вдовы. В это время она вела «блаженную жизнь»: «…кроме шелку да бархату, она ничего носить не хотела, спала*на пуховых перинах». И дважды такая жизнь обрывалась неожиданной и страшной для Агафьи Власьевны катастрофой. Первый раз барыня «выдала ее за скотника и сослала с глаз долой»; второй раз. ее «разжаловали из экономок в швеи и велели ей вместо чепца носить на голове платок», что было, конечно, страшно унизительно для всевластной до этого барской фаворитки. Увидев в этих двух катастрофах своей жизни «божий перст», наказавший ее за гордость, «к удивлению всех, Агафья с покорным смирением приняла поразивший ее удар» (253, 254).

Под влиянием Агафьи Власьевны и Лиза становится убежденной сторонницей идей христианского смирения. Поэтому в первой своей интимной беседе с Лаврецким Лиза пытается примирить Федора с женой, ибо. «как же можно разлучать то, что бог соединил?» (212). Религиозный фатализм Лизы особенно выразительно сказывается, когда в беседе с Лаврецким она произносит: «Мне кажется, Федор Иваныч, … счастье на земле зависит не от нас» (235).

Однако после известия о мнимой смерти Варвары Павловны, когда ничто более не стояло между нею и Лаврецким, Лиза в борьбе за свою» любовь проявляет такую силу характера, в которой не уступит ни Наталье Ласунской, ни Елене Стаховой: «…она знала, что любит, — и полюбила честно, не шутя, привязалась крепко, на всю жизнь — и не боялась угроз; она чувствовала, что насильно не расторгнуть этой связи» (267).

С потрясающей силой и большой психологической правдой раскрывает Тургенев драматическое столкновение религиозного долга и естественных человеческих чувств в душе своей героини. Лиза выходит из борьбы с собой смертельно раненая, но не изменяет свойственным ей убеждениям о нравственном долге. Она делает всё, чтобы примирить Лаврецкого с его неожиданно «воскресшей» женой.

Образ Лизы во многом напоминает образ пушкинской Татьяны. Это — наиболее обаятельный и вместе с тем наиболее трагический из женских образов Тургенева. Подобно пушкинской Татьяне, Лиза по уму и нравственным стремлениям стоит значительно выше не только своей матери, но и всей окружающей ее среды. Однако отсутствие в этой среде других духовных интересов, которые могли бы ее удовлетворить, способствовало тому, что внутренняя жизнь Лизы приобрела с ранних лет аскетическую, религиозную окраску. Не находя другого выхода своим стремлениям, Лиза вложила всю свойственную ей незаурядную духовную энергию в свои религиозно — нравственные искания. Глубокая серьезность и сосредоточенность, требовательность к себе и другим, фанатическая преданность долгу, отличающие Лизу, предвосхищают черты героини тургеневского стихотворения в прозе «Порог», реальные особенности психологического склада многих передовых русских женщин 60–80–х годов. Но, в отличие от позднейших тургеневских героинь, Лиза в своем понимании долга оказывается трагически скованной отживающими религиозными идеями, враждебными потребностям и счастью живой личности. Отсюда ее глубокая жизненная трагедия: побеждая свою страсть, жертвуя собой во имя свойственного ей высокого понимания долга, Лиза в то же время не может без глубокой боли отказаться от влечений сердца. Как и Лаврецкий, она остается в эпилоге романа трагически надломленной. Уход Лизы в монастырь не может дать ей счастья, монастырская жизнь остается последней, самой трагической страницей в жизни этой тургеневской героини, как бы стоящей на распутье двух эпох в истории умственной и нравственной жизни передовой русской женщины XIX века.