— Роберт, что ты намерен делать?

Жалкая невыразительность ее голоса была пугающей. То был уже замогильный голос.

— Скажешь сама, — прошептал он.

Смысл этих слов дошел до Эрики не сразу. И все это время дым становился гуще, горькие струйки вились возле нее, словно угри в воде.

Потом она недоуменно захлопала глазами.

— Я... я скажу?

— Скажешь все, что мне нужно знать.

Неужто это правда? Неужели он ждет от нее указаний? Казалось немыслимым, что так легко можно устроить побег. Нужно было попытаться.

— Ну хорошо. — Эрика слышала свои слова со странной отчужденностью. — Ты отпустишь меня. Отвяжешь и...

Смех Роберта оборвал ее.

— Не эта твоя часть, сестричка. Не лживая бренность.

— Моя... бренность?

Это отдающее смертью слово испугало Эрику, ее тщетная надежда угасла.

— Ты скажешь, сестричка. Только другая ты.

— Другая я?..

Это было совершенно невразумительно, и она почувствовала себя усталой, сонной, словно в полузабытьи.

— А может, вовсе не ты. Может, оно только пользуется твоими устами, твоим голосом.

— Не понимаю, Роберт. Ты... несешь бессмыслицу.

Роберт, не отвечая, отвернулся. Пятна пота, пропитавшего клетчатую рубашку, темнели на его спине, будто сложенные крылья. Или это в самом деле крылья, как у летучей мыши, и на руках у него все-таки когти, и, может, все это кошмар, который вскоре развеется?

В голове у нее проплывали обрывки музыки. Слышался отцовский голос перед отходом ко сну, голос, которого она не слышала с детства, говорящий о принцессе в замке, о чарах, о долгом сне.

Вялость. Глаза слипаются. Дыхание медленное.

Но спать нельзя. Роберт убьет ее спящую.

Эрика встряхнулась, снова посмотрела на него. Он сидел на корточках, по-прежнему спиной к ней, опустив голову, будто в раздумье. Эрика, изогнув шею, посмотрела вниз и увидела на полу возле его ног жаровню, оттуда поднимался дым, заполнявший зал, словно горькое курение.

Она слышала его шумное дыхание, видела, как поднимаются и опускаются плечи.

В жаровне что-то тлело, и Роберт склонялся над ней, вдыхая дым...

Запоздалая догадка озарила ее сознание, она поняла.

Дым от того, что тлело в жаровне, обладал наркотическим действием, искажал ее восприятие, притуплял способность думать. Даже умерял боль в поврежденных руке и плече.

Эрика замотала головой из стороны в сторону, стараясь прояснить разум.

— Роберт, что у тебя в этой посудине? Что ты жжешь?

— Нравится? — Он снова сделал глубокий вдох. — Вызывает сны наяву?

Эрика силилась сохранить ясность сознания и мысленно цеплялась за непреложные факты — холодную поверхность стола, боль в локте и плече, как, утопая, хваталась бы за сплавные бревна.

— Что это? — с трудом спросила она.

— Не яд. Дыши глубже.

Роберт резко встал и тут же повернулся, обманув ее этим внезапным движением, губы его растянулись в хищной усмешке, обнажив желтые зубы.

— Пифия в Дельфах вдыхала дым листьев лавра. Посвященного Аполлону. Но царем деревьев всегда был дуб.

Эрика не понимала, что это значит, была не в силах об этом думать. Ее с трудом обретенная ясность сознания уже начала слабеть.

— Я вырезал наши инициалы на дубе. — Роберт принялся ходить по кругу. — Помнишь?

— Да.

Голос ее был тихим, как шепот.

— Ты должна была видеть их, когда похищала мои приспособления для лазанья.

Шаги Роберта ускорились. От его хождения у нее кружилась голова, или это зал медленно вращался известняковой каруселью? Эрика зажмурилась.

— Видела, — ответила она.

Стук сердца отдавался у нее в ушах, странно медленный, каждый удар был отчетливым. Видимо, замедлился пульс, или ее восприятие времени так изменилось, что каждая секунда растягивалась до минуты, а то и больше.

— Дерево принадлежало мне, когда я резал его. — Отражавшийся эхом голос Роберта, казалось, шел сразу изо всех углов. — Девушка принадлежала мне, когда я резал ее. Теперь она так же священна, как дуб и лавр. — Роберт внезапно остановился. — Я говорил тебе о пифии.

— Пифии, — прошептала Эрика, увлеченная этим словом. Дельфийский оракул был основан на том месте, где издох Питон. Питоны ползают, шипят, и в этом слове слышалось шипение...

— В дыму она переставала быть собой, и ее устами вещало другое эго, именуемое богом. Когда-то было много богов, и они обращались к нам через нас. Но мы перестали слушать. Боги не исчезли, их все еще можно услышать, нужно только прислушаться. Мы узнали это еще детьми, правда? Детьми, читающими в библиотеке и разыгрывающими спектакли.

— Это мифы, Роберт. — Голос Эрики звучал невнятно, в голове у нее туманилось. — Древние мифы. Старые книги и пьесы, написанные давно умершими людьми. Вот и все.

— Мифы непреходящи. Так сказал Саллюстий. Благородный римлянин. Очень мудрый. Когда долго живешь один, начинаешь ощущать флюиды прошлого. Видеть архетипы, которых не замечают другие. Улавливать проблески истины, недоступной суетливому миру.

— Какой истины?

— Ты знаешь. Притворяешься невежественной, думаешь, тебе это поможет. Не надейся. Ничто не может тебе помочь.

— Роберт...

— Дыши глубже. Ты моя пифия, моя обладательница высшей мудрости. Девственная сестра, дыши глубже.

— Я не... девственница...

Это было смешно. Эрика услышала свой смех, а зал все кружился, кружился.

— Ты девственна. Как и Шерри Уилкотт. У нее были мужчины; она сказала мне. Но она была партенос.

Эрика знала это греческое слово. Партенос... незамужняя.

— Но я не партенос, — прошептала она, чувствуя, как вспыхивает и гаснет разум. — У меня есть муж.

— Только по названию. Ты никогда не отдавалась ему. Не могла.

— Я... дала обет...

— Слова. Ты его не любишь.

Да, конечно, не любит. Но есть Бен Коннор. Он сказал, что любит ее, и она... она...

— Ты не можешь никого любить, — продолжал Роберт, словно бы прочел ее мысли и опровергал их. — Ты как те изваяния, что выставлены у тебя в галерее. Красивая, сияешь на солнце, а внутри — литой металл, холодный камень.

— Это... неправда, — прошептала она, но какой-то частью сознания понимала, что Роберт прав, и удивлялась, как он догадался.

— Ты так же девственна, как Мария, как Артемида, как Великая Мать во всех ее формах. Того же склада. Ты партенос, ты будешь моей пифией и, может быть, не только. Ты скажешь мне. Скажешь все.

— Мне нечего сказать. — Эрика плакала. — Нечего.

— Скажешь. Она сказала. Шерри Уилкотт. Сказала, что предназначена мне. И попросила ножа.

— Попросила?..

— Я слышал ее.

Тут Эрика поняла. Заглянула в мрачные бездны его безумия и увидела, какую иллюзию вызывает у него этот дым.

Пещеру заполнил стон, похожий на страдальческий вопль ребенка, ее стон.

— Нет...

— То была ее судьба. Она так сказала.

— Нет, Роберт...

Эрика хотела сказать ему, что Шерри ничего не говорила, что он услышал то, что хотел услышать, что убил ее в бреду.

Но говорить было очень трудно. Рот мучительно пересох, язык казался ватным.

— Я не совершал убийства, сестричка. Я сделал только то, о чем она попросила. Чего хотела ее непорочная часть.

Сглотнув, Эрика облизнула пересохшие губы.

— Шерри не просила об этом. — Она хоть говорит внятно? Она все еще в сознании? — Шерри была девушкой, Роберт, юной девушкой. И не хотела умирать.

— Жаль, ты не слышала. Ее высшее эго говорило сквозь онемелые губы. То был голос мойры. Божества. Самой вечности, сломившей человеческую слабость девушки, чтобы повести ее навстречу судьбе, как добрый пастух ведет блеющую овечку к каменному алтарю.

— О, Роберт, черт побери, Роберт... — Все исчезает, остается лишь одна безбрежная скорбь, словно пропасть, в которую она падает, падает. — Ты должен был принять мою помощь, не прогонять меня...

Роберт не слушал.

— Она прорицала в священном дыму. Сказала, что надлежит мне сделать, и я повиновался.