Он явно не слушал.

— Сейчас мы тебя осмотрим. Как мы относимся к обезболивающему?

Ответа я не услышала. В коляске, стоящей у меня в ногах, заплакала дочь. Мистер Маколи вышел из-за занавески, взял коляску и рукой специалиста вывез ее в коридор.

— Извините, — сказал он, вернувшись. Потом машинально добавил:

— Надеюсь, вы не возражаете?

— Нисколько, — ответила я, понимая, что мой ответ все равно ничего не изменит.

Миссис Перкинс снова принялась всхлипывать.

— Слезами горю не поможешь, — сказал Маколи. — Мужайся, будь хорошей девочкой. Никто тебя не обидит. Мы все за тебя.

Он произнес все это так заученно, просто лаская ее словами.

— Но есть хотя бы надежда?

— Конечно! Ты, наверное, немножко побегала. Вот и все. Кому можно, а кому нет. Так уж мать природа захотела. Ты только постарайся расслабиться.

— Я постараюсь, — прошептала она. — Правда, постараюсь.

Когда он ушел, она притихла. Я чувствовала — даже через занавеску, как она старается расслабиться. Сестры сновали туда-сюда, неуклюже изображая участие. Я очень хотела сказать ей что-нибудь ободряющее. Мне были так понятны ее опасения. Когда пришел мой муж, я попросила его разговаривать шепотом, и через четверть часа он ушел. Наконец появились сестры и укатили крепко спящую миссис Перкинс.

Я не слышала, как они привезли ее обратно. Проснулась я, как обычно, в полшестого утра; в это время разносили крепкий чай, и голодные дети уже надрывались на разные голоса. За занавеской было тихо. Сестры, проявив небывалое милосердие, не разбудили миссис Перкинс. Незаметно подползал день — одна чахлая минута за другой. Пришла индианка с чудесными серьгами в ушах и натерла пол, какая-то старуха разнесла газеты, потом появилась старшая сестра и сказала, что видела изумительный фильм с Деборой Керр, только вот названия не помнит. Я ужасно хотела спросить про миссис Перкинс, но знала, что мне все равно не ответят.

Часов в одиннадцать она наконец зашевелилась. Сестры тут же принялись над ней подтрунивать.

— Ну, ты и спишь, девочка. Уже и муж твой звонил, сказал, что придет сегодня… Не успеешь оглянуться, тебя и выпишут.

В ответ послышались какие-то непонятные звуки, которые могли быть выражением несогласия или благодарности — слава Богу, не такие грустные как вчера. Когда сестры наконец оставили ее в покое, я обнаружила, что через занавеску просвечивают неясные очертания плоской кровати, где неподвижно лежала миссис Перкинс, и услышала ее дыхание. Холодное солнце, казавшееся теплым через закрытые окна, поднималось все выше. В воздухе стоял резкий запах мастики, мы дремали, каждая в своей кровати, чужие друг другу, но обе спокойные — по крайней мере, в ту минуту.

К полудню приехал мистер Маколи. На нем было изумительное темно-серое пальто и шелковый шарф. Проходя мимо моей кровати, он вежливо кивнул, и покой был нарушен. Конечно, он поступил совершенно правильно, распорядившись, чтобы дочь мне привозили только в часы кормления, но тогда мог бы остановиться, поговорить о погоде или хотя бы спросить о моем здоровье. Мой врач, объявив, что он мне больше не нужен и единственное, что он может для меня сделать — это прислать счет, уехал на Майорку. Я поступила в распоряжение больничного врача, но он был слишком занят, чтобы ходить по случайным больным, и я осталась одна.

В первый раз миссис Перкинс заговорила своим нормальным, как я полагала, голосом. У нее был высокий, очень молодой голос; наверное, в старших классах школы она прошла курс риторики на случай, если придется произнести речь при спуске на воду какого-либо судна или на открытии благотворительной ярмарки.

— У меня все нормально? — нетерпеливо спросила она. — Все в порядке? Я чувствую себя дико хорошо.

— Конечно, все у тебя в порядке, — заверил ее мистер Маколи. — Просто надо легче смотреть на жизнь, вот и все. И никаких шалостей.

— Шалостей?

— Ну, танцульки, там, велосипеды всякие, — что ты еще делаешь? — Носишься, наверное, на этих убийственных каблуках.

— А, это… — она весело хмыкнула, как будто хотела сказать ему: «Не смеши меня». — Если так, то прекрасно. Просто замечательно.

— Я не шучу. Утром лежать. В десять вечера — в постель. Кто-нибудь приходит тебе помогать?

— Да-да, няня…

— Вот и хорошо. Легче смотри на жизнь. Конечно, я ничего не гарантирую, да и кто может гарантировать в таком деле. Но если все будешь выполнять и не будешь отчаиваться, то вероятность велика. Ты вяжешь?

— Нет.

— Рисуешь? Читаешь? Шьешь? Чем-нибудь спокойным занимаешься?

— Да нет, вроде.

— Значит, пришло время начать. Тебе лучше еще денька два побыть здесь, чтобы мы за тобой присмотрели. И как только станет больно, сразу зови меня. Обещаешь?

— Больно? — она не поняла. — Но ведь больно будет, только когда начнутся…

— Будем надеяться.

Тупица, подумала я. Почему ты ей не доверяешь? Неужели ты не видишь, как она хочет этого ребенка? Мне захотелось крикнуть ей: «Все будет хорошо, в «Куин» появится отличнейшая фотография, и твоя любимая няня будет кормить малыша овсянкой от Робинсона, как в детстве кормила тебя; и в парке будет стоять высокая серая коляска, и летом ее верх будет отбрасывать зеленую тень от желтого солнца, и Дэвид будет радостно кричать в телефон, а потом напишет объявление в «Таймс» на страницу «Браки и рождения». Все будет хорошо. Почему он ей этого не говорит?

— Шансы на благополучный исход велики, — продолжал он. — Все зависит от тебя.

— Да, — стеснительно пробормотала она.

— Я поговорю с твоим мужем, скажу ему, что тебя надо побаловать.

— Да-да, на той неделе мы уезжаем в Тенерифе. — Она оживилась, заулыбалась. — Мама сняла дом, и там мне будут дико баловать.

Долю секунды мистер Маколи стоял в нерешительности. Если бы я его видела, я бы, наверное, не заметила его замешательства. Потом изрек:

— Очень хорошо. Я бы тоже с удовольствием съездил.

И ушел. Осеннее солнце заполнило половину комнаты, где лежала миссис Перкинс, серебряным светом, и во время ленча ее силуэт стал четче вырисовываться на фоне голубой занавески — положив тарелку под подбородок, она ела маленькими порциями, изящно поднося ложечку ко рту. Мне стало неловко смотреть на нее, не пытаясь заговорить. С другой стороны, она уже знала, что не одна в комнате. И если хотела бы, заговорила бы сама. Почему она никому не звонит? Неужели у нее нет друзей, родственников? По-видимому, нет. После ленча она улеглась поудобнее и, насколько я могла судить, заснула здоровым сном.

Я уже плохо помнила, как она выглядит. Я была уверена, что ее проблемы решены. Мою дочь оставили в кроватке у меня в ногах, и она тоже притихла. Все трое, мы чуть слышно дышали, как дети в спальнях, притворяясь мертвыми.

В полдень ее навестил муж. Сама того не зная, я, оказывается, проспала до самого его прихода. Взглянув на занавеску, я сразу поняла, что миссис Перкинс на верном пути к выздоровлению. В комнате стоял резкий запах косметики, тень за занавеской сидела вопреки предписаниям, и мне показалось, что ее волосы схвачены бантами.

Они одновременно произнесли «дорогая» и «дорогой» и замолчали. Потом он спросил:

— Ну, как? Как ты себя чувствуешь? Мне сказали ты…

— Прекрасно. Т-с-с-с, а то разбудем ее.

— Моя дорогая бедняжка. Моя дорогая мужественная бедняжка.

Он так и сказал: дорогая мужественная бедняжка.

— Ну, как бы там ни было, сейчас все хорошо. Знаешь, было так ужасно, но я все время думала… столько истрачено…

— Ну, что ты!

— Я думала, можно ли будет продать все эти одежки — ведь мы их покупали по бешеным ценам, а взнос за коляску!

— Ну, что ты. Это было бы не важно.

— А теперь мне так хорошо. Я так рада. А ты рад?

В этом вопросе прозвучала такая нежность, он так напрашивался на проявление любви, что мне сделалось неловко. Несколько минут они молчали. Я не смотрела на занавеску. Он уже, наверное, ответил.

— Скоро мы помчимся в Тенерифе и будем лежать на солнце, и все забудется. Что может быть лучше! — воскликнула она.