Это уже Юрка; ему обидно за Григория, вот и ехидничает.
Чтобы обстановка не накалилась еще больше, чтобы немцы не стали свидетелями ссоры русских солдат, Каргин одернул Юрку резко, чего обычно избегал:
— Помолчи, если не понимаешь!
И шагнул к немцам, сказал, ткнув пальцем:
— Разувайтесь.
Жест выразителен. Пауль Лишке снял сапоги, протянул их Каргину. В этот момент и зашипел Ганс, зашипел зло, осуждающе. И Пауль рывком убрал за спину руку с сапогами. Замер, вытянувшись. Словно удара ожидал.
Потом пили чай. И, что особенно поразило Пауля, — русские посадили их за один стол с собой. И хлеба дали нисколько не меньше, чем взяли себе. И от того же самого каравая.
Поев, немцы переглянулись и вскочили так стремительно и дружно, что Юрка, сидевший с ними рядом, даже вздрогнул, сплеснул кипяток себе на колени и чертыхнулся. Вскочив, немцы замерли: они молча докладывали, что поели, благодарят и ждут приказаний.
Каргин кивнул, и они ушли на нары, где сначала лежали, затаившись, а потом, осмелев, зашептались. Вернее, шептал Ганс, а Пауль перебивал его отрывистыми вопросами. Федор вслушивался в их разговор, не все понимал, но все же слушал.
— Говоришь, они назвали того фашистом? Разве у русских тоже есть наци? — удивился Пауль, украдкой поглядывая на Григория, который в это время выгребал из печурки золу и остывшие угли.
— Они обругали его так. И еще сказали, чтобы он не смел издеваться над нами.
— Но ведь он не издевался? — еще больше удивился Пауль.
— Видимо, русские считают иначе, — меланхолично ответил Ганс и повернулся лицом в угол, давая понять, что намерен вздремнуть.
А Пауль не хотел, не мог спать. Все пережитое за сутки переполняло его, ему бы высказаться, излить душу, поделиться сомнениями, но с кем? Ганс уже похрапывает, а он, Пауль, не так воспитан, чтобы из-за личного желания поговорить будить кого-то.
С русскими? Он не знает их языка.
И сразу же поймал себя на том, что еще вчера эта же мысль формулировалась бы так: «Почему русские не знают немецкого языка?»
Поворот на сто восемьдесят градусов! И вполне логичный: побежденный обязан знать язык победителя, а не наоборот.
Побежденный…
Нет, он, ефрейтор Пауль Лишке, не изменял фюреру! Он не перед врагом сложил оружие. Стихия заставила.
Пауль с отчетливой ясностью увидел снежные вихри и волны. Они неслись со всех сторон и разом. Когда сталкивались друг с другом или натыкались на него, Пауля, все заволакивало такой белесой мутью, что вытяни руку — ладони не увидишь.
Сначала они с Гансом боролись с метелью, упорно шли ей навстречу, пробирались через метровые сугробы, оступались в рытвины и ямины, запинались и цеплялись ногами за что-то и даже падали. Но шли. Как им казалось, шли в Степанково, где были товарищи и тепло. Главное — тепло.
Именно тогда, когда они боролись с метелью, он, Пауль, и вспомнил нечаянно подслушанный разговор господина коменданта с кем-то из высоких армейских чинов. Разговор начался с того, что армейский чин в довольно резкой форме сообщил о наличии большого количества случаев обморожения немецких солдат и потребовал:
«Немедленно, — слышите меня, фон Зигель? — немедленно нажать на все пружины, но зимнее обмундирование должно быть у меня в ближайшие дни!»
«Оно уже есть, — заверил господин комендант. — С осени лежит на ближайших складах».
«Тогда почему же его не выдают?»
«Не могут, нет приказа».
«Зима уже свирепствует, а они ждут чьего-то приказа!»
«Чтобы не подрывать веры солдат в то, что война скоро окончится, зимнее обмундирование задержано на складах. Таков приказ фюрера».
Минутная пауза и какое-то потерянное:
«Хайль!»
Вспомнил этот разговор и подумал: значит, есть зимнее обмундирование, хранится на складах, а он, ефрейтор Пауль Лишке, в метель и мороз бредет в шинелишке, подбитой ветром!
Кажется, тут силы и покинули его окончательно, и он опустился на колени. То ли оступился, то ли от усталости, но опустился на снег. Ганс пытался поднять его, потом сказал: «Отдохнем немножко, соберемся с силами», — и присел рядом.
Сидели, упершись лбами друг в друга. Ветер бил теперь, казалось, каждому только в спину, и сразу стало теплее.
Эти двое русских… Откуда они появились?
Неожиданно возникли из снега. Как добрые духи в старой сказке…
Отобрали винтовки и пинками, подзатыльниками заставили сделать первые шаги.
Русские спасли немецких солдат…
«Я освобождаю человека от унижающей химеры, которая называется совестью. Совесть, как и образование, калечит человека», — приходит на ум одно из любимых изречений фюрера; он повторял его почти в каждой из своих речей.
Совесть унижает человека… Выходит, он, Пауль, унизился, испытывая сейчас чувство благодарности к этим русским?
Но мать, когда узнает всю правду, будет молиться за здоровье этих русских…
Вдруг совершенно неожиданно всплыл вопрос: «А ты, Пауль, смог бы поступить так, как эти русские?»
Трусливо удрал от этого вопроса — налетел на другой: а где же мучительные пытки? Ведь офицеры твердили, что пытка пленных — традиция русских солдат?
Пауль почему-то уверен, что из этих русских никто не способен на такое. У них очень спокойные глаза по-настоящему сильных людей. Такие убивают сразу. И без пыток.
Может, их с Гансом счастье в том, что среди этих русских нет комиссара? И сделай, пожалуйста, боже так, чтобы ему, Паулю Лишке, никогда не довелось встретиться с ним.
С этой молитвой Пауль и уснул. Сон был тревожен. Сначала снились снежные волны, которые захлестывали его, не давали дышать. Затем они разом расступились, и тогда на него стал стремительно надвигаться гауптман фон Зигель, почему-то — верхом на тросточке. Его указательный палец прожигал грудь Пауля точно против сердца. Паулю было больно, а гауптман, усмехаясь, говорил: «Ты нарушил клятву, данную самому фюреру!»
Пауль стонал во сне, вскрикивал, а в это время в землянке обсуждали, как быть с немцами, которые так непрошено ворвались в их жизнь.
— Теперь их не убьешь, не отпустишь на все четыре стороны, — начал Каргин.
— Убить-то можно, — отозвался Федор.
— Возьмешься? — обозлился Юрка. Он километра два тащил того, чернявого, на своей спине. Взмок, измотался — дальше некуда и поэтому считает Ганса чуть ли не своей личной собственностью.
— К тому сказал, что убить-то можно, только нет среди нас таких, чтобы кровь ихнюю на себя приняли.
Так сказал Федор Сазонов, прозванный Орднунгом. Обычно, если он начинал выслеживать немецкого солдата, тот неизменно оказывался убитым. Выстрелом в голову или ударом ножа в сердце. Поднимал гитлеровец руки или нет — он убивал его. И после этого обязательно говорил со злостью и удовлетворением: «Орднунг!»
Это промелькнуло в голове Каргина, а сказал он:
— Не взять ли нам сюда Петра? Над приемником пусть колдует, и за этими догляд будет.
Сказал и задумался: не повредит ли Василию Ивановичу и остальным исчезновение Петра из деревни? Что ни говорите, Петр под одной крышей с настоящим полицаем живет.
— А мы Петьку на метель спишем! — нашелся Юрка.
— Братцы, а у Юрки в котелке что-то есть! — радостно засмеялся Григорий.
С появлением Петра будто светлее стало в землянке. Нет, он не принес с собой керосина, запас которого теперь, как сказал Григорий, «сплавился» литров до пяти, не прорубил и окон ни в глухих земляных стенах, ни в потолке из плачущих смолой бревен. Просто — словно младший брат у каждого появился. Даже Пауль, увидев Петра, вдруг посветлел лицом, достал из грудного кармана френча губную гармошку, поднес се к губам, и в землянке впервые прозвучала незнакомая, но приятная для слуха и души мелодия.
Она оборвалась внезапно, на половине музыкальной фразы. Пауль вытер гармошку рукавом, протянул ее Петру.
— Маленький я, что ли? — сбычился Петр, даже руки, чтобы они желания не выдали, в карманы поглубже засунул.
Однако всем было ясно, что подарок приглянулся.