— А мне? — спрашивает Григорий.
— Что тебе? — будто не понимает Каргин его просьбы-вопроса.
— Как всем, с праздничком. — Григорий многозначительно прикоснулся пальцем к своей шее.
— Ишь, чего захотел, — усмехается Федор.
— Я бы и сам не отказался, — отвечает Каргин, пряча кружку в вещевой мешок.
Григорий считает, что притворством он заслужил такое отношение товарищей, поэтому не обижается, только умильно поглядывает на всех, но чаще на Каргина, зная его отходчивость, справедливость.
Юрку трогают страдания друга, и он признается:
— Воду пили.
На правду Григорий реагирует вовсе неожиданно: он бледнеет от злости и говорит, даже чуть заикаясь:
— Дураком считаете, да? Самогонкой всю землянку провоняли, не чувствую, да? — И обиженный, нет — оскорбленный в лучших товарищеских чувствах, лезет на свое место, опять ложится и даже отворачивается лицом к стене.
Какое-то время все молчали, потом дружно грохнули таким, хохотом, что Григорий вскочил с нар, схватил и понюхал кружку, которая по-прежнему стояла перед Юркой. Раза три внюхивался, потом легонько щелкнул ладонью Юрку по затылку и тоже захохотал. А когда в землянке установилось подобие тишины, сказал:
— Что лампу забыл заправить, да еще в канун такого дня, — виноват, готов принять взыскание… А почему так случилось?
— Опять Витьке-Самозванцу завидовал: дескать, он среди баб крутится, — вонзил Юрка привычную шпильку.
Однако сегодня Григорий не почувствовал укола, продолжал на полном серьезе, даже с внутренней болью в голосе:
— Как шестое ноября, везде — и дома на гражданке, и в армии — завсегда торжественные собрания были, народ на улицах и в клубах гуртился… Собраний-то я не любил… Товарищ Каргин, как командир хоть малюсенький докладик грохни, а?
Только теперь, когда Григорий высказал свою просьбу, остальные поняли, чего им не хватало весь сегодняшний день, поняли, почему они будто потеряли и не могли найти что-то крайне необходимое для себя, крайне необходимое для их теперешней жизни. Теперь они с надеждой смотрели на своего командира. А тот, словно только и ждал этой просьбы, достал из кармана карту европейской части Советского Союза, положил ее на стол и сказал, вернее, спросил:
— Что мы имеем на сегодняшний день?
Карта — самая обыкновенная, из учебника. Василий Иванович, став старшим полицаем, на законном основании заглядывал во все дома Слепышей, даже в соседние деревни наведывался и, используя свою власть, под самыми различными предлогами многое конфисковал.
Таким же путем попали в лес и железная печурка, и кастрюли с мисками, кружками и ложками, и даже два одеяла.
А карту Василий Иванович вырвал из учебника, когда во время визита в один из домов она попалась ему на глаза. Мотивировку привел убедительную: когда война закончится, государственные границы обязательно изменятся, или вы за сохранение прежних?
Чтобы не навлечь на себя беду, хозяин с радостью отдал не только распроклятую карту, но и коробку цветных карандашей (на каждом из них звездочка была выдавлена).
Карандаши Каргин припрятал, зато на карту набросился с жадностью изголодавшегося: сначала просто читал дорогие сердцу названия русских городов, потом, когда от Василия Ивановича стали поступать сводки немецкого командования, географическая карта превратилась в оперативную, где хотя и приблизительно, хотя и простым карандашом, но фронт был обозначен.
Почему простым, а не синим и не красным, как принято?
Этот вопрос задал Павел и немедленно услышал в ответ:
— Простой карандаш, Паша, легче стирать резинкой.
Над этой картой сейчас склонились все, рассматривая скупые пометки Каргина и думая каждый по-своему, но об одном: скоро ли резинка потребуется, чтобы стирать и двигать на запад линию вражеского фронта?
Карта пестрела цифрами, вернее, датами. Так, около Орла стояла пометка «2 октября», у Ржева и Вязьмы — 6, у Калуги — 12, у Можайска — 18, у Харькова — 24.
Если верить немцам, то в эти числа октября пали указанные города.
Близко, очень близко к Москве подошел враг: от Можайска до Москвы, кажется, километров восемьдесят…
Зато глаза никак не могут оторваться от записи на белых полях карты: «22 июля гады впервые осмелились бомбить Москву, но из 200 самолетов до нашей столицы доковыляли только 10–15. Молодцы, певеошники!»
И даты падения городов, и сведения о немецких самолетах, сбитых во время первого налета на Москву, — все это раздобыл Василий Иванович.
Последнее, что узнали от Василия Ивановича совсем недавно, — 16 июля передовые части фон Бока достигли пригородов Смоленска, даже овладели городом, продвинулись от него километров на тридцать или сорок и тут, неожиданно для себя, встретили упорнейшее сопротивление Красной Армии. Всю вторую половину июля и весь август немцы здесь не могли продвинуться вперед!
Одно это говорит уже о многом.
Больше того, раненые немцы, которые теперь появились даже в Степанкове, под большим секретом шептали своим сородичам о том, что у советских есть какое-то страшное оружие: небо вдруг перечеркивают огненные хвосты, а потом земля сама начинает взрываться, дымиться и даже полыхать.
Дескать, засекреченное название этого оружия — «ка-тю-ша».
Где-то под Смоленском и будто бы в июле впервые было применено оно.
Есть такое мощное оружие или нет, Василий Иванович не мог утверждать, но склонялся к мысли, что оно появилось: дыма без огня, как говорится, не бывает.
Столь длительное стояние немецкого фронта под Смоленском и слухи о таинственном оружии Красной Армии — все это укрепляло веру в неизбежность краха немецкой авантюры. Где и когда он произойдет, предугадать трудно, но что фашисты по морде получат скоро — точнее некуда!
Все это Каргин высказал товарищам, глядя на карту, а закончил так:
— Что лично мы можем добавить к общему рапорту? — Он взял листок бумаги, над которым корпел недавно, и прочел: — «Нашим отрядом на сегодняшний день убито пятьдесят фашистов и прочей сволочи, подорвано и сожжено шесть автомашин с разными грузами, один деревянный мост через речку и склад хлеба»… Еще много раз мы рвали телефонную связь, вели разъяснительную работу среди населения и прочее, но об этом говорить не будем… Таковы наши с вами личные итоги. Хороши ли — судите сами.
В печурке чуть тлело несколько угольков, подернутых серым пеплом, когда Павел открыл ее дверцу, чтобы бросить обрубок ветки. Тогда, достав из кармана нож, Павел начал строгать ветку, строгал до тех пор, пока она не закурчавилась деревянной бахромой. Ее он и положил на угли, несколько раз дунул, и сорвался пепел серым беспомощным роем, и вот уже на мгновение, словно еще опасаясь чего-то, сверкнул огонек и погас, чтобы сразу же возродиться вновь. Скоро пламя набрало силу и загудело весело, будто негодуя, что негде ему разгуляться по-настоящему в этом железном ящике.
— Мало мы еще сделали… Немцев надо ворошить так, чтобы они… — начал подводить итог Каргин. И замолчал, не найдя слов. Да и не нужны они были.
— А когда ворошить их, когда? — как всегда, стал горячиться Григорий. — Сначала комиссара выхаживали, потом сил набирались, обстановку разведывали, а тут — снегопад! Нешто по первому снегу выйдешь на операцию? Наследишь — ужас!
— Ты что, всю зиму здесь только отсиживаться собираешься? — полез в спор Федор. — Значит, немцы пятнай наш снег, а мы и поприветствовать их не моги?
Шумно, по-деловому шумно стало в землянке: каждый предлагал сделать, и немедленно, то, к чему больше лежала его душа. Так, Федор ратовал за ежедневные засады на дорогах, чтобы стрелять в каждого немца, попавшегося на глаза. А Григорию с Юркой подавай что-то более масштабное, например налет на комендатуру в Степанкове.
Каргин уже который раз подумал, что нет, не выбито оружие из рук этих парней, не выбито. И пусть они все очень разные люди, но цель у них одна, и поэтому они обязательно придут к ней. Может, не все, но придут.
В печурке пламя горело ровно, сильно, и начали розоветь ее железные бока.