— Что ж, начинайте со второго.
— Он касается вашего мужа. Почему он решил наказать вас именно таким способом?
— Вы имеете в виду способ, когда все выглядит так, будто это я его убила?
— Да.
Он наблюдал, как она силится ответить, как подбирает слова — и теряет их, тут же позабыв. Наконец она тихим голосом произнесла:
— Он считал себя превыше закона — того закона, которому мы все, остальные, должны подчиняться. Думаю, он считал себя гением, и это давало ему и силу, и право. И видит Бог, мы все подогревали в нем это. Мы сделали из него божество музыки и сами же ему поклонялись, падали ниц. — Она замолчала и поглядела на него, — Прошу прощения. Я отвлеклась, это не ответ на ваш вопрос. Вы хотели знать, мог ли он попытаться сделать так, чтобы я выглядела виновной. Но поймите, — она простерла к нему руки, словно вытаскивая из него это понимание, — я и в самом деле виновна. Поэтому у него было полное право так со мной поступить. Если бы я убила человека, это не было бы так страшно — тогда божество осталось бы невредимым. — Она умолкла.
Брунетти молчал.
— Я пытаюсь объяснить, как все это выглядело в его глазах. Я так хорошо его знала — все его мысли, все чувства. — Она снова смолкла и снова заговорила, стараясь растолковать ему так, чтобы он понял. — Со мной случилось что-то странное — после того, как он умер, — я только теперь стала понимать, как он все предусмотрел: попросил меня зайти, впустил к себе в гримерную. Мне и тогда казалось, и теперь — что он имел на это право, сделать то, что он сделал, и наказать меня. Ведь он в каком-то смысле — это его музыка. И я, вместо того чтобы убить его, убила ее. Он ведь был уже мертв. Еще прежде, чем умереть, он уже был мертв. Я убила его дух. Я это видела на репетициях — как он смотрел поверх очков и пытался что-то расслышать с помощью этого бесполезного слухового аппарата. И ничего не слышал. Не мог слышать. — Она покачала головой, словно чего-то так и не сумела понять. — Ему и незачем было меня наказывать, синьор Брунетти. Все получилось само. Отныне моя жизнь стала адом. — Она сложила руки на коленях. — В ту ночь премьеры он ведь сказал мне, что именно собирается сделать, — и, увидев недоумение Брунетти, объяснила — Нет, не прямым текстом, но — дал понять. А я тогда не поняла.
— Он это сказал вам, когда вы были за кулисами?
— Да.
— Как все это выглядело?
— Сперва, увидев меня в дверях, он ничего не сказал. Только посмотрел на меня. А потом, видимо, заметил кого-то в коридоре за моей спиной. Наверное, подумал, что идут к нему. — Она устало опустила голову, — Я не знаю. Он произнес — мне показалось, он это отрепетировал — слова, что говорит Тоска над телом Каварадосси — «Finire cosi, finire cosi». Я тогда не поняла, что это значит— «закончить вот так, закончить вот так» — хотя должна была бы. Она ведь говорит это, прежде чем убить себя, — а я не поняла. Тогда — не поняла. — Брунетти удивился, увидев на ее лице гримасу веселого изумления. — Это так на него похоже — театральность в последнюю минуту. Вернее, мелодрама. Уже после я удивлялась, что свои последние слова он позаимствовал у Пуччини. — Она серьезно посмотрела на него. — Вам, наверное, странно это слышать. Но, по-моему, лучше бы он процитировал что-нибудь из Моцарта. Или Вагнера.
Он видел, что она борется с подступающей истерикой. Поднялся, подошел к стоящей в проеме между окнами стеклянной горке, налил ей рюмку бренди и на одно мгновение задержался у окна, глядя на колокольню Святого Марка. Потом вернулся и протянул ей рюмку. Она машинально отпила глоток. Он снова подошел к окну и продолжал обозревать колокольню. И только удостоверившись, что с башней все в полном порядке, вернулся в свое кресло.
— Вы расскажете, синьора, почему вы это сделали?
Ее удивление было неподдельным.
— Если вам хватило ума понять, как я это сделала, то вы должны сами сообразить, почему.
Он покачал головой.
— Я не стану высказывать своих предположений, потому что если они ошибочны, то могут оскорбить память этого человека, — он поймал себя на том, что и сам выражается в стиле какого-нибудь либретто Пуччини.
— Стало быть, вы все понимаете, верно? — Она наклонилась вперед, чтобы поставить едва пригубленную рюмку возле пачки с сигаретами.
— Из-за вашей дочери, да, синьора?
Закусив верхнюю губу, она кивнула — едва заметно. Потом отпустила губу, и он увидел на ней глубокие белые отметины. Она вытянула руку за сигаретой, отдернула, потом сжала ее другой рукой и проговорила так тихо, что ему пришлось нагнуться к ней, чтобы расслышать:
— Ума не приложу, — и она с гадливостью покачала головой. — Алекс совершенно не интересовалась музыкой. Она даже не знала, кто он такой, когда я начала с ним встречаться. Когда я сказала ей, что хочу выйти за него, она заинтересовалась. Потом, когда я сказала ей, что у него есть своя ферма и лошади, она уже здорово заинтересовалась. Кроме лошадей, ее мало что интересует — прямо девочка из какой-нибудь английской книжки! — только лошади и книги про лошадей. Когда мы с ним поженились, ей было одиннадцать. Узнав, кто он такой — видимо, от одноклассников, — она поначалу его побаивалась, но это быстро прошло. Хельмут отлично ладил с детьми. — Она скривилась от мрачной двусмысленности только что сказанного.
— А потом. Потом. Потом, — повторяла она, не в силах высвободиться из тенет воспоминаний. — Этим летом мне надо было лететь в Будапешт. Навестить маму, она приболела. Хельмут обещал, что все будет в порядке, и я уехала. Взяла такси и поехала в аэропорт. Но аэропорт был закрыт. Не помню почему, Забастовка. А может, что-то такое на таможне. — Она подняла на него глаза. — Это ведь не имеет значения, почему он был закрыт, правда?
— Нет, синьора.
— Рейс был отложен, сперва на час, а потом объявили, что все вылеты отменяются до следующего утра. Я взяла другое такси и поехала домой. Время было еще не позднее, еще до полуночи, и я не стала ему звонить, что возвращаюсь. Я вернулась и вошла в дом. Было темно, и я поднялась наверх. Алекс всегда спала беспокойно, и я зашла к ней в комнату — просто проведать ее. Просто проведать. — Она посмотрела на него без всякого выражения. — Когда я уже стояла на верхней площадке, я услышала ее голос. Я решила, что ей снится кошмар. Она не кричала, просто взвизгивала. Как зверушка. Просто взвизгивала. И все. И я вошла к ней в комнату. Он был там. С ней. И вот тут непонятно, — произнесла она спокойно, словно о головоломке, которую решала с его помощью. — Я не помню, что дальше. Нет. Я знаю, что он ушел, но совершенно не помню ни что я ему сказала, ни что он — мне. Я осталась с Алекс на всю ночь. Уже потом, спустя много дней, он сказал мне, что Алекс будто бы мучили кошмары. — Она рассмеялась, недоверчиво и брезгливо. — Только это и сказал. Мы на эту тему больше не говорили. Я отправила Алекс к дедушке с бабушкой. В школу. А об этом мы больше не говорили. О, мы такие современные, такие цивилизованные. Разумеется, мы больше не спали вместе, мы вообще больше не были друг с другом. А Алекс уехала.
— Дедушка с бабушкой что-нибудь знают?
Она тряхнула головой.
— Нет. Им я дала то же объяснение, что и всем, — что не хочу, чтобы Алекс прерывала занятия на то время, пока мы будем в Венеции.
— Когда вам это пришло в голову? — спросил Брунетти. — Сделать то, что вы сделали.
— Не знаю, — она пожала плечами. — Просто в один прекрасный день это возникло у меня в голове как единое целое. Единственная вещь, действительно для него ценная, единственная, которую он любил, — это музыка, — именно эту вещь я у него отниму. В то время это казалось мне справедливым.
— А теперь?
Она надолго задумалась, прежде чем ответить.
— И теперь кажется справедливым. Все, что произошло, — все справедливо. Но вопрос не в этом, правда же?
Нет, вопроса в этом он не видел. Ни вопроса, ни смысла, ни урока. Просто зло, совершенное человеком, и страшная утрата, понесенная им за это.