Изменить стиль страницы

Слушай, чадушко Господне, сударь-свет мой, Владимир Леонидович, што с нами злоключилось дале. Се приходит в разоренные Сухие Гробы красный комиссар, видно, што голодный и с отсветом адского огня на горестном челе. Какой-то рыжий и хромой, в куртке и вельми молод, да ведет с собой революционных оборванцев и телегу с лошадью. На телеге некий бесноватый и заведомо больной мечется терзаемый лукавым, и усмирению его никто не молит. Се оне взошли и учали чинить бесстыдство и разор. Продовольствию им, дескать, подавай, постой им предоставь и самогонного варева паки обеспечь. Собрали односельцев перед церковью, и красный архистратиг, взошедши на возвышенность, зачал блядение. Се он рече про щастливое грядущее и про сытную еду, про равенство и братство, и свободный труд. Суесловие, обаче. И приступили до меня и стали требовать довольствия, но аз, укрепленный Отеческим Преданием, токмо разводил рукама, убеждая их в полной нищете. Никак не можно было выдать им картофель, ибо она хоронилась ради спасения сельчан. Тут же получил аз рукоятью оружья по зубам и сплюнул выбитые зубы. Но сего красному архистратигу показалось мало и, сваливши мое тело в слякоть, зело озлились и стали побивать каблуками. Ой, пребольно — руце, нозе и лице, — все побито было злобными приспешниками беса. Но аз, побиваемый, молился Богу и Богородице-заступнице, поминал Писание и укреплялся верою. Пусть антихрист упивается кровию безвинных, аз же, горемыка и плачун, уж пострадаю вволю за чадушек своих. Ибо кому же, како не пастырю болезновати? Но сие было поне больно, а паки был зазорный срам, егда захватили за власы тетку Пелагею и, разболокши на морозе, потащили в Божий храм насильничать. Схотели односельцы отбить ея всем миром, да оборванцы, сулившие мир и справедливое устройство, зачали палить оружьями и неких даже убили наповал. Увы, увы мне, горестному соглядатаю страстей! Сего стыда отчаянья избыть не сможу вовек! И нынче, чадо, рыдания удушают мое горло, и краска давнего зазора заливает мне лице, како вспоминания коснутся моей памяти. Много горя принесли красные герои нам в сельцо! Грядущим днем лишились оне ихней лошаденки, кою прибрали голодные сельчане, и за то пострелял комиссар собственноручно жителей Сухих Гробов, а трупы не позволил убирать. Посем, вконец ожесточивши сердце, велел принесть топор и отрубил бесноватому, што в лихорадке ехал на телеге, ранетые руце. Не вем аз, сиё было милосердие али душегубство, и знать до конца мук моих не понять мне сих заступников. Ино што хуже подобных злодеяний — ан есть, — они убили своих ранетых товарищев и, уходя, бросили их без последнего упокоения. Се человек — игрушка и пособник сатаны, узилище милосердия и свободы, и сиё зверство уразумел аз в коммунистических скрижалях…

И прошло многонько деньков и сложились оне в годы, бесовская же власть вельми укрепилась, и ухвативши насмерть своима корни нашу православную земличку, зачала меня блазнить. И аз, видяща в своем сельце рыжего убийцу, уже далече прозревал: всем сущим православным должно мучиться, страдать и быть пытаемым в страшную годину, егда токмо крестопредателям отрада.

Сице мучимый, но обретший посредством страсто-терпия истинную благость, почил вскорости Первосвятитель Российской Православной Церкви св. Патриарх Тихон, а затем и сменивший его на патриаршем престоле митрополит Петр Крутицкий. И аз, грешный, такожде вызываем был в епархию и пытаем ради присяги обновленчеству. Обаче не можно присягнуть антихристовой власти, бо еще патриарх вышепомянутый, погубленный за веру, подверг ея анафеме. И се по его кличу «Зову вас, возлюбленные чада Православной Церкви, на великие страдания!» изготовился аз к пыткам и отказался присягнуть проклятым обновленцам, осквернителям веры. Се оне злобные навадники и прелагатаи, плижуще перед мирскою властью, запачканной в крови, пусть сгинут и покроются вечной тьмою! Зело грозили мне и пытали оскорблением достоинства, но аз, смирив гордыню, твердо отказывал во всем приспешникам антихриста и, ничего не подписавши, убыл восвояси. А пришед в сельцо, узрел разорение и смуту, кои вершили служки мрака. Красные армейцы, взломавши церковные врата, тащили из церкви утварь и иконы, не смущаясь ни стыдом, ни совестью, и грабеж сей сопровождался лицебиением мирян, сродников моих духовных, пытавшихся противостоять мерзким клевретам сатаны. И аз, грешный, не вынесши кипенья ревности, кинулся на их и стал с предерзостию рвать из их зловредных рук предметы поклоненья, хуля при сем их окаменевшие в безверьи души, ибо речено: не отдавайте псам святыни, и паки аз, огребши по зубам, посеял сии в землю и кровию умылся, и паки был избиваем каблуками, обаче душу свою не уронил и в вере своей не усумнился. А злобные желатели церковного добра обещали припомнить мне умышленье супротив властей и в свой срок примерно наказать. Да и то вещать, не токмо средь их, нехристей, были отступники справедливости и совести, но и среди наших мужичков заводились, будто гниды, студные завистники.

Однова пришел незнаемый паломник и спросил дозволения исповедаться и причаститься, аз исповедал, причастил и в благодарность сей дал в тряпичке творожку — немыслимая редкость теми временами, аз сице алкал вечерней трапезы, да, угождая Богу, воздержался. Творя ночное правило, почел за благо славить Господа, и, усердием воспламенившись, даже не приметил, што приспело утро. Творожок с вечера оставил аз в сенцах, поближе к холодку и, окончивши ночное бдение, сварил воды и отправился за давешней едою. Глядь в закут, а еды-от несть, токмо кошка, ночной тать, сожравшии творожок, лежит под лавкой околевши. Се тебе, наивник, горшая учеба, лишь бы впрок: тот, кто приходил по Слово Божье да искал прощенья за грехи, — есмь ненавистник веры, замысливший отравленною пищею сгубить ревнителя Христова. И аз восплакал и, плакаша, просил прощения у кошки, безвинно убиенной. Абие исполненный кручины, взял киску и понес в лесок, дабы схоронить ея в земличку, пусть животная с миром упокоится — и закопал, и помолился по тех людех, кои жестокосердием своя душу погубляют.

А мрак безбожный сгущается над нами, труднее и труднее нам, старателям добра в житейском море, преизлиха грозящим безумием греха. Паки являются в сельцо умышляющие зло, везут с собою какие-то лебедки, железные исполнители страшных святотатств, тянут тросы, домкраты, вяжут вервие, сбираясь обезгласить нашу церковь-матушку. Се сгоняют, потрясая гибельным оружием, землячков моих на площадь, и вперед выходит какой-то придурошный и золотушный командир с гнусною, измазанной возгрями рожей. Землячки стоят, потупивши носы, он же рече: «Бог ваш сука!». Прости мне, Господи, токмо иным словом не можно передать всю мерзость запустения души сих погибших человеков. И дале он с глумливою ухмылкою зачал хулить Христа и Богородицу и поносить святых, кои деяньями своими прославили Святую Церковь. Оле! Русское, до корня русское величие и гордость, и упование, и слава, все, чем гордится русский человек, и чем наполнены святые книги, — да можно ль осквернять безродному ловыге?! Се овый стоит на паперти и плюскает, дабы отвратить нас от Истины Христовой. «Мы, — он рече, — церковку закроем, колокола переплавим на подшипники, сильно занадобились оне Стране Советов». А односельцы все стоят, бороды спустив на грудь, и бабы плачут, и старухи причитают, и токмо мелюзга шныряет в радости, выжидая развлечение.

И се потащились злобные служители антихриста на звонницу, иская душу колокольную; зачали подымать наверх лебедки да вервие железное, чтобы свивальниками лжи опутать народныя святыни.

Аз помню, чадушко мое, што церква наша была преизбывна голосами. Мой любимый прозывался Благовестник, преславный, пребольшой, весом в девятьсот пудов. Егда гудел на всю округу, благость истинно вниидоша в души православных, коих моление ответно достигало эмпиреев. Второй был Князь, поменьше, но зело торжественный и строгий, преисполненный гордого достоинства и с благородным гласом — наподобие рассветного побудника, — в праведных душах пробуждая милосердие по сущему, взывал к разуму и чувству. Третий был Каурый, прозванием своим обязанный светлому медно-бронзовому сплаву; «рыженький» — было его домашнее именование. Сей «рыженький» звонил тонким голоском, аки отрок, вызывая умиление и слезы; аз грешный не забуду никогда отроческих пений, возвышающих и преисполняющих душу благодарностию ко Спасителю. Се поет хор отроков, и аки сладостное миро разливается окрест от сего подобия ангельского пения, такожде и «рыженький», то бишь Каурый, разносил по весям свои звонкие хваления. И единаче был Веселый, будничный малый колоколец, коего перезвоны вселяли в душу радость от прикосновенья к небу. Слышу и посейчас его бодрый озорной голос, сыплющий радостную дробь, и поседелая глава моя невольно подымается, приободряясь, и уже земные страсти не тако неизбывны, каковыми грезились. И се, вредители Христовой Житницы зачали нудить селян до помози, да не добились толку и посему, плюнув в сердцах ядовитою слюною, преступили спервоначалу к Благовестнику. Подвели к ему лязгающие механизмы и вырвали ему язык! Оле, оле! Плач великий витал по нашим весям, и все миряне падоша на колена и зело громко вопияще к Богу: «Господи Христе, сыне Божий, за што карают нас отступники веры и креста, алгмеи неключимые, возводящие хулу и поношение на Церковь нашу и на чад Твоих?». Дитятко мое смиренное, свет мой батюшка Владимир Леонидович, воззри на мое несчастие, яко аз лежаща на земли и плакаша от зазора и стыда! Аз, конечно, ведал, што единаче в непамятные годы преподобный Иоанн Дамаскин обрел усекновенную десницу, яже прославляла Богодухновенные иконы и неустанно выводила сладкозвучные кондаки. Ибо по вере его неколебимой воздал ему Господь. Сие сице, обаче не можно было прирастить вырванный у Благовестника язык, бо служек сатаны усовестить такожде не можно. Знамо дело, сии антихристы — не сарацинский князь, коего милосердие подвигнуло вернуть преподобному отринутую руку.