Изменить стиль страницы

Я знал, что Григорьев в преддверии нападения приказал открыть двери городских тюрем и выпустить уголовников — их бандитские хари и мелькали среди беснующейся толпы. Вот бородатый мужик, посверкивая потным багровым лицом, тащит на спине мешок с просыпающейся мукою, вот другой мужик в рваной тельняшке с остервенением бьет по морде тощего пожилого еврея, вот группка подростков, щедро одаряя оплеухами и тычками, увлекает черноволосую девушку в разбитый лабаз, а малолетки суетливо ползают в пыли, подбирая рассыпавшиеся конфеты и набивая ими карманы…

Меж торговых рядов и на прилавках уже валяется немного трупов без различия пола и возраста, а среди говяжьих туш возле открытой двери мясной лавки — зарубленный младенец с зияющей раной на груди. Кони оскальзываются в застывающих лужах крови, всадники устали рубить и крушить, остервенение на их лицах сменяется выражением беспредельной тоски и смертного томления, — крушить уже нечего, убивать некого, только раненые ползают в пропитанном кровью сахаре и душераздирающе стонут… Кавалеристы медленно покидают базар, крупы разгоряченных коней лоснятся от пота; ближайшие улицы завалены хламом, рваной бумагой, звенящим стеклом и черепками битой посуды, пух и перо медленно оседают на грязных тротуарах, по мостовым идут добрые христиане с награбленным скарбом, иные везут его на тележках, — славно погуляло наше воинство — и атаману потеха и православным обывателям прибыток…

Утомленные бойцы устало бредут к полевым кухням; после работы не грех и подкрепиться. Отводят лошадей к коновязи, чистят обмундирование, сапоги, умываются, вычищая из-под ногтей запекшуюся кровь.

Григорьев со свитой обедает в парадной зале реального училища. Атаман оживлен, возбужден, пьет без меры и спаивает товарищей. На меня глядит неодобрительно, хмуро, но быстро отвлекается, снова и снова принимаясь за еду. Похабно смеется, обсуждая детали погрома на базаре, сотрапезники делятся подробностями и пьяно бахвалятся подвигами. Вдруг Григорьев замечает на улице какое-то движение. Выглянув в окно, он видит старуху-еврейку, склонившуюся над трупом молодого мужчины и рядом — одного из наших бойцов, прикладом отгоняющего ее. Григорьев оставляет еду и подходит к окну. С минуту наблюдает, потом негромко приказывает кому-то за спиной: «Дай-ка винта!». Ему услужливо подносят винтовку, он берет ее, целится, нажимает на курок. Раздается гулкий хлопок, старуха падает головою на труп мужчины, из-под ее волос на грязной сорочке трупа расплывается алое пятно. Боец возле старухи ошалело смотрит через улицу на Григорьева; атаман, довольный произведенным эффектом, отдает винтовку и как ни в чем не бывало садится к столу. Я вижу его грязные заскорузлые пальцы, разрывающие мясо, крепкие темно-желтые зубы, впивающиеся в оторванный кусок, и меня начинает мутить…

Пьянка продолжается до вечера, кто-то уже спит прямо за столом, кто-то выкрикивает бессвязные фразы; по улицам бродит подвыпившее воинство, раздаются одиночные выстрелы, лай собак, леденящие душу вопли и вдруг — шум при входе, глухие удары, крики и бряцание оружия.

Входят караульные: «Слышь, батько, до тебя тут депутация жидовская…». В зал вталкивают четверых пожилых евреев, в приличной одежде, в хромовых сапогах. «Панове, — причитают евреи, — не губите душ… мы завсегда тихие люди… у нас нема большевиков…»

Григорьев тупо смотрит на евреев, собутыльники пьяно ухмыляются. «Мы — нация тихая, небеспокойная, — снова тянут старики. — Пан атаман, дайте трохи жизни…» — и протягивают Григорьеву сверток, туго перевязанный бечевкой. «Це контрибуция, — говорят евреи, — у нас нема беспорядку меж крещенными людьми». — «А, христопродавцы, — бормочет атаман, — прижали ж вам хвосты…» Он делает знак, деньги забирают, а евреев уводят, и через минуту сквозь закрытые двери слышатся звериные вопли и вспыхнувший, но тут же погасший мат. Заколотых евреев выбрасывают на улицу, из окна видно, как к теплым трупам, перепачканным кровью, сбегаются бродячие собаки.

С наступлением темноты город погружается в ожидание ужаса. Необычайная тишина виснет над домами, затихают выстрелы, собаки перестают брехать, и только кони, переступая копытами во тьме, тихонько позвякивают упряжью. Никто из горожан не ложится спать; все понимают, что ночью будет не до сна.

Так все и случилось.

По улицам пошли пешие и конные отряды по пять-десять человек. Заходили в каждый еврейский дом, в каждую квартиру, ни одну не пропускали. Если на двери висела икона, не входили; если же иконы не было, а зайдя, попадали к православным, искали после протестующих воплей хозяев красный угол и иконы; убедившись таким образом, что евреев нет, и получив на водку, убирались. В еврейских же домах первым делом хватали детей на глазах у родителей и глумились над ними — резали, кололи штыками, отрубали головы. Один трехлетний малыш выскользнул из рук палачей и, шмыгнув в дверь, оказался на дворе. Все бросились за ним — и мучители, и домочадцы. Я был свидетелем случившегося, потому что атаман велел мне двигаться с отрядами и переходить из отряда в отряд; он запретил мне покидать поле побоища с тем, чтобы я мог подробно описать героические деяния григорьевских хлопцев по очистке Украйны от вредоносных евреев. Поэтому нынче я могу описать эти деяния, но не с тем, чтобы возвеличить и прославить кровавого атамана, а с тем, чтобы проклясть его.

Итак, ребенок выбежал во двор, а солдаты, бряцая шпорами и гремя шашками, кинулись за ним. Невдалеке горели соседние дома, зарево пожара причудливо освещало место событий. Ребенок бежал настолько резво, что солдаты не поспевали за ним, и тогда один из них выхватил револьвер и принялся палить в мечущуюся впереди фигурку. Родители ребенка, бежавшие следом, завыли звериным воем и кинулись на стрелка. Он принялся беспорядочно палить и случайным выстрелом убил отца малыша. Тут стрелку на помощь подоспели другие солдаты, скрутили мать ребенка и каких-то домочадцев, связали проволокой, бросили на землю, а с улицы тем временем принесли извивающегося мальчишку. В человеке, несшем ребенка, я узнал командира одного из григорьевских полков Фому Самборского. У него было зверское выражение лица, он был сильно пьян. Самборский подошел к лежащей на земле матери и злобно пнул ее сапогом. Она вскрикнула и освободившейся от пут рукою потянулась к малышу. Но Самборский не дал ей в последний раз коснуться тельца ребенка. Он ухватил его тонкие лодыжки в свой чудовищный кулак и, размахнувшись, что было сил, ударил ребенка головою об акацию. Послышался ужасный хруст — словно разбился о булыжную мостовую перезрелый арбуз — все, кто стоял поблизости, оказались забрызганы кипящею младенческою кровью. Раздался дикий вой матери, и она лишилась чувств. Самборский, бросив похожее на тряпичную куклу тельце ребенка, подошел к матери и шашкой перерезал ей горло.

После чего все вернулись в дом, и Самборский приказал его обыскать. В одном темном углу обнаружили молодого парня, он стоял на коленях, и его обезумевшие глаза стеклянным блеском посверкивали во тьме. Его тоже ударили шашкой. Тут один из солдат услышал шорох под столом в горнице. Стол отодвинули, под домотканным половичком обнаружили погреб. Открыли его, посветили спичками — погреб был полон людей. Увидев солдат, зловеще освещенных тусклым пламенем, люди в погребе тихо завыли и выли до тех пор, пока не подошел Самборский. Он внимательно на них посмотрел, приказал своим солдатам выйти, а сам бросил в погреб гранату и, резво захлопнув за собою дверь, выскочил во двор. Через несколько секунд дом вздрогнул, стекла из окон посыпались на землю.

Я, совершенно ошеломленный и вне себя от ужаса, двинулся прочь. На улицах в мутном свете пожаров корчились раненые. Я вдруг обнаружил, что у меня нет оружия, что защитить себя в случае чего мне нечем. Ночь таила массу непредсказуемых опасностей и хотя меня как приближенного к атаману человека, довольно хорошо знали, нельзя было исключать возможных стычек с людьми, мне незнакомыми. Едва подумав об этом, я напоролся на подростков, мучивших прямо на тротуаре переулка молодую женщину. Одежда была с нее сорвана, она тяжко стонала и была измождена борьбой и болью, а насильники, напротив, бодро понукали друг друга и казались опьяненными властью над беспомощным человеком. Их было трое, не из наших, городские люмпены, трущобная шваль, и когда они сгрудились над женщиной, я вдруг увидел ее огромный живот, возвышавшийся меж раскинутых колен. Молодые подонки стали давить ей на живот руками, я подбежал и начал отталкивать их, вначале они как-то рассыпались, а потом я увидел сбоку черную тень и в тот же миг почувствовал оглушительный удар по голове. Очнулся я, видимо, вскоре, потому что, открыв глаза, увидел ту же картину, только живота у женщины уже не было, она лежала неподвижно, а подростки, трогая ногами на мостовой какой-то скользкий сгусток, тихо переговаривались. Я попытался привстать, но тупая боль резанула по глазам, я, наверное, застонал, потому что один из бандитов подошел ко мне и не сильно, с опаскою пнул меня сапогом. От боли в голове я снова потерял сознание, а когда очнулся, их уже не было, и только женщина по-прежнему неподвижно лежала на мокром булыжнике тротуара…