Ей не впервой было слушать напряженную тишину в телефонной трубке. Когда Сара была маленькой, ее отец, неподкупный судья, часто сталкивался с анонимными звонками, по большей части угрожающими. Поначалу она боялась их так же, как боялась темноты, но с годами научилась презирать жалких трусов, которым не хватает смелости даже представиться. Постепенно анонимные звонки сделались чем-то вроде забавного курьеза и заняли место среди прочих преданий семейства Миллер.
Нечто подобное повторилось в первые годы их совместной жизни с Кадисом. За живописцем увивалась целая свита моделей, художниц, поэтесс, революционерок-хиппи и женщин легкого поведения, с которыми Саре да и самому Кадису приходилось вести весьма изнурительную "войну". В арсенале хищниц имелись средства на любой вкус — звонки, взгляды, подмигивания, помада, тушь, записки, внезапные визиты и хитроумные ловушки, подстроенные с совершенно явными целями, которых никто и не думал скрывать. Впрочем, дальше алкоголя, травки и умных разговоров дело обычно не шло. То, что связывало Сару и Кадиса, было важнее и выше мещанского этикета, банальных измен, глупых предрассудков и излишних компромиссов. Они были плоть от плоти нового свободного Парижа, в котором умирали прежние стереотипы и рождалась новая мораль.
Но те времена остались далеко позади. Тогда они были восхитительно молоды, наслаждались славой и верили, что жизнь всегда будет безоблачно прекрасной. Теперь все было по-другому, или, по крайней мере, Саре так казалось.
Внешнее существование Сары, наполненное любимой работой и неувядающей славой, было по-прежнему блистательно, а ее глубинная внутренняя жизнь, та, что не проявлялась ни на одном негативе, из тех, которыми она занималась каждый день, целиком и полностью зависела от любви Кадиса.
И не важно, что голливудские звезды готовы умереть за фотосессию у Сары Миллер; и что самые уважаемые интеллектуальные издания умоляют ее о новых репортажах; и что один арабский шейх обещал золотые горы, лишь бы заключить с ней контракт. Больше всего на свете она хотела вновь сделать своего мужа счастливым, но понятия не имела, как этого добиться.
Каждый из них давно жил сам по себе, и с этим ничего нельзя было поделать. Их взлет напоминал бешеную скачку на неоседланных иноходцах, без уздечек и стремян. Дикие кони безжалостно сбросили седоков и ускакали прочь, оставив их валяться на земле. Волна триумфа сбила несчастных с ног и потащила на дно. Они тонули в омуте успеха.
С точки зрения публики, все было превосходно. С точки зрения Сары, происходило что-то странное, то, чему она еще не успела подобрать названия.
— Когда ты покажешь мне новые работы? — спросила она мужа, жевавшего оливку из своего мартини. — Я ужасно заинтригована.
Кадис притянул к себе жену и поцеловал в затылок, так, что по спине у нее побежали мурашки.
— Наберись терпения. Всему свое время.
— В последнее время ты стал... право, не знаю... спокойнее, что ли? Может, устроим ночную вылазку, как в старые добрые времена? Побродим по нашему кварталу, завалимся в какую-нибудь берлогу, где бедные студенты играют джаз, а потом...
— Я не хочу об этом говорить, Сара.
— Что ты имеешь в виду под ЭТИМ?
— Ты знаешь.
— Ты меня не так понял, милый. Мне просто хотелось немного погулять, развеяться.
Отстранившись от Сары, Кадис подошел к широкому окну, выходившему на проспект Фош. Вечерний Париж казался одиноким и угрюмым. Машины скользили по мокрому асфальту, разбрасывая повсюду блики от фар. Кадис думал о Мазарин. О ее босых ногах.
13
Мазарин повесила вырванную из книги фотографию овеянного дымом и пороком Кадиса над кроватью. Получилось неплохо, особенно если учесть, что прежде она никогда не украшала свою комнату картинками. Вооружившись кистью и акриловой краской, Мазарин окружила лицо учителя рамкой из черных и красных следов; чьи-то легкие ноги в упоительной сюрреалистической пляске выскочили за пределы фотографии и закружились по обоям. Это и было искусство. Холст и мазок. И душа. Насилие над девственной белой поверхностью. Мазок, другой, сотый. До и после. Лучшее и худшее, что есть в мире. То, чего нельзя нарисовать, не существует. Кажется, так сказал Кадис в прошлую пятницу, прежде чем начать раскрашивать ее спину?
Стоило Мазарин ощутить ласковое прикосновение влажной кисти, как все ее существо пронзала дрожь. За сеансом живописи неизменно следовал обряд омовения. Вода текла, бежала тонкими струйками, скользила по изгибам тела в поисках самого короткого пути.
С Кадисом Мазарин снова чувствовала себя маленькой девочкой, спокойной и счастливой.
Она и вправду помогала своему учителю. То, что рождалось в студии Ла-Рюш, совсем не походило на прежние работы Кадиса. Овладев техникой изображения ног, он мог расширить концепцию дерзновенного дуализма, заново открыть в себе художника-революционера. Кадис открывал новые горизонты. В мире существовали неисчислимые примеры "дуализмов"; при желании к ним можно было причислить любую вещь. Даже неодушевленные предметы и те поддавались новому осмыслению. Любая серая стена сдавалась при первом взмахе его кисти, превращаясь в холст.
Мазарин свернулась клубком в постели и стала думать о Кадисе. Вскоре она замурлыкала себе под нос на манер колыбельной "Я все, я ничто, мое "я" двоится". Кажется, так было у Фрейда?
Мазарин уснула.
Спустя несколько часов кто-то неслышно пробрался в прихожую зеленого дома.
Мутноглазый легко справился с замком, просунув руку в кошачий лаз. Он ходил по дому, выдвигал ящики, открывал коробки, озирался по сторонам, шарил в шкафах и на полках, листал книги, папки и альбомы. Вокруг бесшумно бродила сиамская кошка Мазарин, словно погруженная в гипнотический транс. Все было напрасно. Того, что он искал, на первом этаже не оказалось. Мутноглазый вовсе не был уверен, что оно сыщется в других частях дома; ему просто хотелось непременно что-нибудь обнаружить, опередить других и прослыть самым умным в глазах большого босса.
Мутноглазый уже начал подниматься по лестнице, когда сверху послышался голос:
— Мадемуазель?.. Иди сюда, киса. Плохая кошка. Бросила меня одну.
Это Мазарин звала свою любимицу.
— Так ты ко мне не поднимешься?
Тишина. Ни единого мяу.
— Ладно, я сама спущусь.
Мутноглазый едва успел спрятаться за дверь кухни, когда на верху лестницы возник изящный девичий силуэт. Сквозь тонкую рубашку просвечивало худенькое тело, гибкая талия и округлые бедра. "Ну что за прелесть", — подумал взломщик. Девушка наклонилась, чтобы взять на руки кошку, и Мутноглазый разглядел медальон между ее маленьких крепких грудей. Ему до ужаса захотелось к ним прикоснуться.
— Умница ты моя. — Мазарин подхватила кошку, чмокнула в нос и стала подниматься по лестнице.
14
Утром в понедельник Париж просыпался с большой неохотой. Латинский квартал оглашала симфония железных ставней, недовольных, что их поднимают в такую рань. Тротуары поливали из шлангов, отовсюду доносился запах кофе и свежих круассанов. Мазарин провела ужасную ночь и совершенно не выспалась. Девушке снилось, будто за ней кто-то следит. Комнату наполнял густой, словно наяву, запах горелого мяса. Кто-то огромный, грязный и жуткий навалился на нее, не давая вздохнуть. Чьи-то мутные глаза слепо шарили по комнате, разыскивая ее. Мазарин хотела закричать, но из пересохшего рта не вырвалось ни звука. Тогда она вскочила и бросилась вон из комнаты, но тут же рухнула на пол: ноги оторвались от тела. Едва закончился один кошмар, как тут же начался второй; теперь ноги таяли, как часы на картине Дали. Вслед за ногами стало таять все тело, и вскоре она растеклась по полу бесформенной лужей. Мазарин проснулась с первыми лучами солнца и долго валялась на смятых простынях. Не было ни взломщика, ни призрака, ни мерзкого запаха, ни мутных глаз.