Изменить стиль страницы

— Есть хочется, — заявила она. — Я простояла больше часу. Хоть бы кто-нибудь остановился. Возьмем что-нибудь? Приглашаю.

— Хорошо, — согласился я.

Толстый мужчина, сидевший у стойки спиной к нам, уткнулся носом в стакан. Между ног он держал большой черный зонт. Появился кельнер, принял у нас заказ, держа в руках поднос с грязной посудой, и, толкнув ногой дверь, исчез на кухне. Блондинка молча достала из кармана брюк мятую пачку сигарет, прикурила от свечи, протянула пачку мне, я поблагодарил кивком. Я пытался, стараясь не слишком пристально вглядываться, определить, чем она отличается от той. Ничем. Это было тем удивительнее, что множество женщин мечтали быть похожими на Монро и ни одной это не удалось. Та была неповторима, хотя не обладала какой-то поразительной или экзотической красотой. О ней написано много книг, но ни в одной не схвачено сочетание детскости с женственностью, выделявшее ее среди всех остальных. Еще в Европе, разглядывая ее фотографии, я однажды подумал, что ее нельзя было бы назвать девушкой. Она была женщина-подросток, вечно словно бы удивленная или изумленная, веселая, как капризный ребенок, и в то же время скрывающая отчаяние или страх, словно ей некому было доверить какую-то грозную тайну. Незнакомка глубоко затягивалась дымом и выпускала его изо рта в сторону свечи, мерцающей между нами. Нет, это было не сходство, а тождество. Я чувствовал, что, если примусь в ней разбираться, хватит причин для подозрений; я как-никак не слепой, и могло показаться странным, почему она носит сигареты в кармане — привычка вовсе не женская. А ведь у нее была сумочка, которую она повесила на подлокотник, и к тому же большая, чем-то набитая. Кельнер принес пиццу, но забыл о кьянти; он извинился и выбежал из зала. Вино принес уже другой. Я это заметил, потому что здесь все было устроено в стиле таверны, и кельнеры ходили опоясанные длинными, до колен, салфетками, словно фартуками. Но этот второй кельнер держал свою салфетку на сгибе руки. Наполнив наши рюмки, он не ушел, а только чуть отступил и остался стоять за перегородкой. Я видел его, словно в зеркале, в сияющей меди двери, ведущей на кухню. Блондинка, сидевшая глубже, пожалуй, не могла его видеть. Пицца была так себе: тесто довольно жесткое. Мы ели молча. Отодвинув тарелку, она снова потянулась за пачкой «Кэмела».

— Как вас зовут? — спросил я. Я хотел услышать незнакомое имя, чтобы отделаться от впечатления, будто передо мной та, другая.

— Выпьем сначала, — сказала она своим чуть хрипловатым голосом, взяла наши рюмки и поменяла местами.

— Это что-нибудь значит? — спросил я.

— Такая уж у меня примета.

Она не улыбалась.

— За нашу удачу!

С этими словами она поднесла рюмку ко рту. Я тоже. Пицца была густо поперчена, и я выпил бы вино одним глотком, но что-то вдруг с треском выбило рюмку у меня из руки. Кьянти забрызгало девушку, кровавыми пятнами разлилось по ее белому свитеру. Это сделал этот кельнер. Я хотел вскочить, но не смог. Мои ноги были далеко под деревянной лавкой, и, прежде чем я их оттуда вытащил, все вокруг пришло в движение. Кельнер без фартука прыгнул вперед и схватил ее за руку. Она вырвалась и подняла обеими руками сумочку, словно прикрывая лицо. Бармен выбежал из-за стойки. Сонный, лысый толстяк подставил ему ногу. Бармен с грохотом рухнул на пол. Девушка сделала что-то с сумочкой. Оттуда, как из огнетушителя, вырвалась струя белой пены. Кельнер, который был уже рядом с ней, отскочил и схватился за лицо — все в белой пене, стекающей на жилет. Блондинка выстрелила белой струей в другого кельнера, который успел прибежать из кухни; он вскрикнул, пораженный ударом пены. Оба отчаянно терли глаза и лица, облепленные белым месивом, как у актеров немой комедии, швыряющих друг в друга тортами. Мы стояли в белесом тумане, потому что пена сразу испарялась, распространяя резкий, едкий запах и мутными клубами заполняя зал. Блондинка, бросив быстрые взгляды на обоих обезвреженных кельнеров, направила сумочку на меня. Я понимал, что наступила моя очередь. Мне и сейчас любопытно, почему я не пробовал заслониться. Что-то большое и темное возникло передо мной. Черная материя загремела как бубен. Это был все тот же толстяк. Он заслонил меня открытым зонтом. Сумочка полетела на середину зала и почти беззвучно взорвалась. Из нее повалил темный густой дым, смешиваясь с белым туманом. Бармен вскочил с пола и уже несся вдоль стойки к кухонной двери — та все еще качалась. Блондинка исчезла за ней. Толстяк бросил под ноги бармену раскрытый зонт, бармен перепрыгнул через него, потерял равновесие, повалился боком на стойку, с грохотом смел с нее все стекло и проскочил через маятниковую дверь. Я стоял и смотрел на это побоище. Почерневшая сумочка все еще дымила между столиками. Белая мгла рассеивалась, пощипывая глаза. Вокруг раскрытого зонта валялись на полу осколки тарелок, стаканов, рюмок, кусочки пиццы, облепленные клейким месивом и залитые вином. Все случилось так быстро, что бутылка кьянти все еще катилась в своей оплетке, пока не уперлась в стену. Из-за перегородки, отделявшей мой столик от соседнего, поднялся человек — тот самый, что писал в блокноте и пил пиво. Я узнал его сразу. Это был выцветший мужчина в гражданском, с которым я два часа назад препирался на базе. Он меланхолически приподнял брови и заметил:

— Ну, так стоило ли, господин Тихий, бороться за этот пропуск?

— Плотно свернутая салфетка на небольшом расстоянии неплохо защищает от пистолетного выстрела, — задумчиво произнес Леон Грюн, начальник охраны; коллеги называли его Лоэнгрином. — Еще во времена пелерин каждый полицейский во Фракции знал этот способ. Парабеллум или беретта не уместились бы в сумочке. Конечно, у нее могла быть и дорожная сумка, но вытащить пушку побольше — это требует времени. Все же я посоветовал Трюфли взять зонт. Просто наитие какое-то, ей-богу. Это ведь был сальпектин, не так ли, доктор?

Химик, к которому был обращен вопрос, почесал за ухом. Мы сидели на базе, в прокуренной, полной народу комнате, далеко за полночь.

— А кто его знает? Сальпектин или какая-нибудь другая соль со свободными радикалами, в пульверизаторе. Радикалы аммония плюс эмульгатор и добавки, снижающие поверхностное натяжение. Под приличным давлением — минимум пятьдесят атмосфер. Немало вошло в эту сумочку. У них, как видно, прекрасные специалисты.

— У кого? — спросил я, но никто, казалось, не слышал моего вопроса. — С какой целью? Для чего это было нужно? — спросил я еще раз, громче.

— Обезвредить вас. Ослепить, — отозвался Лоэнгрин с радушной улыбкой. Он зажег сигарету и тут же с гримасой отвращения затушил ее в пепельнице. — Дайте мне чего-нибудь выпить. Я весь прокурен, как заводская труба. Вы, господин Тихий, стоите нам уйму здоровья. Организовать такую охрану за полчаса — это не фунт изюму.

— Хотели меня ослепить? На время или навсегда?

— Трудно сказать. Это чертовски едкая штука, знаете ли. Может, вам и удалось бы выкарабкаться — после пересадки роговой оболочки.

— А те двое? Кельнеры?

— Наш человек закрыл глаза. Успел-таки. Хорошая реакция. Сумочка все же была в некотором роде новинкой.

— Но почему тот — лжекельнер — выбил у меня из рук рюмку?

— Я с ним не беседовал. Для бесед он сейчас мало пригоден. Потому, наверно, что она поменяла рюмки.

— Там что-то было?

— На девяносто пять процентов — да. Иначе зачем бы ей это?

— В вине не могло быть ничего. Она пила тоже, — заметил я.

— В вине — нет. В рюмке. Она ведь играла рюмкой, пока не пришел кельнер?

— Точно не помню. Ах да. Она вертела ее между пальцами.

— Вот именно. Результатов анализа придется подождать. Только хроматография может что-то установить, потому что все пошло вдребезги.

— Яд?

— Я склонен так полагать. Вас надлежало обезвредить. Вывести из строя, но необязательно убивать. Это вряд ли. Нужно представить себя на их месте. Труп не очень-то выгоден. Шум, подозрения, пресса, вскрытие, разговоры. К чему это? А вот солидный психоз — дело другое. Решение более изящное. Таких препаратов теперь не счесть. Депрессия, помрачение рассудка, галлюцинации. Опрокинув ту рюмочку, вы, я думаю, ничего не почувствовали бы. Только назавтра, а то и позже. Чем дольше скрытый период, тем больше это похоже на настоящий психоз. Кто сегодня не может рехнуться? Каждый может. Я первый, господин Тихий.