Изменить стиль страницы

Гетман чуть склонил голову, указал на край стола:

— Садись, Адам Григорьевич, и гостя своего рядом с собою посади.

«Ох хитер, сатана, — подумал Кисель. — Даже то, как сказал — не „моего“ гостя, а „своего“, — и сесть только мне предложил, а Тимошку рядом со мною не сам посадил, а через меня же. Истинно — сатана».

Кисель сел рядом с игуменом. Тимофей — рядом с Киселем. Анкудинов понял: игумен и Кисель давно знают друг друга — беседа их текла плавно, неспешно. Говорили старики не о божественном — больше вспоминали друзей, знакомых, мирян и духовных из Киева и из Лубен.

Игумен Самуил, взглянув на Тимофея из-под кустистых, черных — не по годам — бровей, сказал добросердечно:

— За нашим с тобой, Адам Григорьевич, разговором князь Иван в сей же час заснет. Нет у князя ни в Киеве, ни в Лубнах никого, кто был бы и ему и нам известен?

Анкудинов скосил глаза, подумал: «Сказать или нет?» Решил: «Скажу».

— Был у меня, отче, приятель из Лубен, знакомый мне человек. Звали его Иваном, а прозвище ему было Вергуненок.

Самуил опустил глаза. Кисель с любопытством поглядел на Тимофея, подумал: «Зачем одному подыменщику о втором рассказывать?»

Тимофей, глянув на стариков, понял: знают про Вергуненка оба — и воевода и игумен. Ждут, что он им про Ивана скажет.

— Был мне Иван великий друг, — проговорил Тимофей, внимательно следя за выражением лиц игумена и воеводы. — Метнули нас в тюрьму, в Семибашенный константинопольский замок. И там Иван признался мне, что он родом из Лубен и прозвище ему Вергуненок. А визирю и иным начальным людям говаривал Вергуненок, что он царевич Иван Димитриевич, царевича Димитрия сын.

— И как же ты, прирожденный князь и русского царя внук, подыменщика и вора мог считать другом? — спросил строго игумен Самуил, не знавший, что и князь Иван Васильевич с Вергуненком одного поля ягода: такой же самозванец.

Кисель молчал, ожидая, как ответит Анкудинов, что скажет?

К начавшемуся меж ними разговору внимательно стал прислушиваться генеральный писарь Иван Выговской — государственный канцлер и хранитель печати, как называли его послы с Запада, так же, как и Кисель, хорошо знавший, кто таков князь Шуйский на самом деле.

Анкудинов ответил громко, для всех, кто мог вопрос Самуила услышать и столь же сомневаться, как и велемудрый старец:

— Бог дал помазанникам своим державы и государства не для того, чтобы они сладко пили и ели, окружив себя покорной и ласкательной челядью, хотя бы и княжеского происхождения. И не для того, чтобы кабалить вольных людей на потребу богатым да брюхатым. Бог дал царям и королям державы и государства, чтобы они честно и грозно блюли его заповеди: защищали убогих и сирых, карали жестоких и алчных, справедливо раздавая кары и милости.

А русский царь, и бояре, и дьяки, и помещики народ свой столь же любят, как любил кормивших его православных мужиков князь Ерема Вишневецкий и иные паны-католики!

Тимошка попал в точку: имя Вишневецкого до сих пор было самым ненавистным на всей Украине.

На громкий голос Анкудинова, на слова его, гневные, страстные, оглянулись сидевшие рядом есаулы, атаманы и полковники. Увидев это, он продолжал:

— Только паны-зрадцы, душегубы и насильники, нашли на себя управу: гетман Богдан Михайлович посгибал им шеи и вызволил народ свой из-под панского ярма, а Алешка Романов гнетет народ вместе с русскими панами, и не нашлось на него пока что своего гетмана! А ежели бы появился на Руси Иван Вергуненок, хотя и самозванцем, да защитил бы русский народ от бесчинств царских холуев, осушил бы слезы вдов, пригрел сирот, дал хлеб алчущим — не святое ли дело свершил бы тот Вергуненок? И я бы сам под его начало пошел, ибо не породой берет человек, а силой и разумом!

Гетман слышал слова Анкудинова, но делал вид, что не слышит: тихо говорил о чем-то с семиградским послом, отвернув голову в сторону от Киселя и Тимофея.

С ведома гетмана и генерального писаря Тимофей и Костя вскоре из Киева уехали и поселились в Лубнах, в Мгарском монастыре. Братия монастыря не знала, что за люди появились в обители. О новых постояльцах говорили разное. Однако все видели: игумен Самуил кормил их со своего стола и чуть ли не каждый день к таинственным богомольцам приезжали гонцы. Чаще других бывали здесь гонцы от гетмана, генерального писаря и киевского воеводы; временами приходили к богомольцам и неизвестные люди разного звания. А однажды в полдень пришли в монастырь люди, мало похожие на богомольцев. Одежда на них была справная, сапоги крепкие, взоры дерзкие. Было их трое — все невысокие, голубоглазые, белокурые. Говорили не по-здешнему — бывалые иноки сразу же определили: псковичи. Минуя игумена, прошли в келью к таинникам и не выходили до вечера.

Видели, как один из постояльцев неоднократ из кельи выбегал и по его приказу кухонные мужики тащили гостям и еды, и питья весьма довольно. А вечером вышли все пятеро из кельи и, обнявшись, ушли из монастыря вон, пошатываясь и пересмеиваясь.

На следующее утро иноки доведались: оставили псковичи в лесу, от монастыря в полуверсте, отрока с полудюжиной коней. И того отрока расспросил монастырский келарь отец Алимпий. А отрок по молодости возраста своего и убоясь греховной лжи все рассказал Алимпию доподлинно. Живет-де в Лубнах, в обители, московский царевич Иван Васильевич. И ждут-де того царевича псковские люди, поставившие щит супротив нынешнего обманного царя Алешки. И буде царевич Иван Васильевич согласится, поедут добрые псковские люди с ним, господином, во Псков. И там поцелуют гражане псковские и иных городов люди законному государю крест и пойдут добывать для Ивана Васильевича его прародительский московский престол.

Алимпий обо всем рассказал Самуилу, и, прежде чем псковичи успели с князем Иваном Васильевичем договориться, в Мгарском монастыре объявилась дюжина казаков — ражих, мордатых, обвешанных саблями да пистолями.

Казачий начальник, в алом кунтуше, в шапке рытого бархата, с шелковой кистью, спадающей на плечо, пригнувшись, вошел в келью со звоном и шумом. Остановился на пороге, подперев могучим плечом дверную притолоку. Не снимая шапки, пробасил зычно:

— Поздорову ли, панове?

Захмелевшие псковичи и Тимоша с Костей благодушно воззрились на великана.

— А ты кто таков будешь, молодец? — спросил Анкудинов.

— Есаул Тарас Кононенко, пан князь, — ответил великан с ленивым спокойствием.

— Проходи, Тарас.

— Недосуг мне, пан князь. Да и за порогом казаки мои ждут меня.

— Тогда говори, зачем пожаловал?

— Не гневись, пан князь, на то, о чем скажу тебе. То не мои слова, а самого гетмана — Кононенко распрямился, положив руку на эфес сабли, сказал громко: — Велено мне гостей твоих, князь Иван Васильевич, сей же час взять и до порубежных мест допровадить. Ни бесчестья, ни дурна, ни лиха от казаков моих им не будет, но и гостевать им на земле Войска Запорожского не велено.

Анкудинов, сжав кулаки, молча слушал. Пытался понять: что задумал Хмельницкий? Откуда свалилась на него эта напасть?

Раздув от бешенства ноздри, спросил хрипло:

— Что же, пан гетман мне и письма не послал?

— Не послал, пан князь. Велел все на словах передать.

Тимофей молчал. Сощурив глаза, думал.

— Вот что, Кононенко. Супротив воли гетмана я не пойду. Однако ж и гостей моих попрошу тебя не трогать. Подожди пять дней, а я за то время с Богданом Михайловичем обошлюсь и доведаюсь, почему он гостей моих с Украины велит вон высылать?

Кононенко несогласно покрутил головою.

— Ждать мне, пан князь, не велено. А сказано — не мешкая вывозить псковских людей к русскому рубежу.

Молчавшие до того псковичи загомонили.

— Мы вольные люди, есаул, и неволить нас ни вам, черкасам, ни царскому воеводе Ивашке Хованскому не дозволим! — воскликнул один.

— Какая же меж вами и царскими холуями разница, ежели вы супротив нас, вольных людей, заодно с боярами идете? — выкрикнул второй.