Изменить стиль страницы

За обедом, расслабив кушак, и более, чем от вина, хмелея от почета и ласки, ударился окольничий в рассказы о прошлом. Едва ли не самым приятным было для Степана Матвеевича воспоминание о том, как вывез он из Польши прах царя Шуйского, брата его Димитрия, да жены Димитрия — Христины.

— А как поехали мы в Варшаву, то был нам даден наказ мертвые тела всех трех Шуйских выпросить у короля непременно. И если запросят денег, то дать хотя бы и десять тысяч рублей, а попросят более того — то и сверх того прибавить, смотря по мере.

И было то дело трудное, ибо канцлер коронный Якоб Жадик и пан Александр Гонсевский нам, государевым послам, говаривали: «Отдать тело царя Шуйского никак не годится. Мы славу себе учинили вековую тем, что московский царь и сородичи его лежат у нас, в Польше».

Однако, когда я посулил канцлеру десять сороков соболей, дело сладилось. Королевские зодчие, кои следили за каменной каплицей, где погребены были Шуйские, достали все три гроба из подпола и отдали нам честно. Король прислал атлас золотный, да золотные же кружева кованые, да серебряные гвозди, да бархат зеленый. И когда проехали мы село Ездовы, то у Варшавского посада встречали нас, послов, стольники и иные многие люди с великой честью. А уж как въезжали мы в Москву, того я и на смертном одре не забуду.

Проестев прослезился, атласным рукавом смахнул слезу.

— За то тебя, Степан Матвеевич, великий государь и окольничеством пожаловал, — ввернул словцо хозяин дома.

— Пожаловал, — с важностью подтвердил Проестев. — Дай бог ему, государю, многих лет да доброго здравия.

— Дай бог, дай бог, — тотчас же откликнулись все сидевшие в застолье.

Проестев встал, повернувшись к образам, широко перекрестился. Встали и все другие, также истово осеняя себя крестным знамением.

В конце обеда, когда окольничий вконец опьянел и в который уж раз пытался поцеловать хлебосольного хозяина, Тимоша спросил:

— А правда ли, господине Степан Матвеевич, будто у царя Василия Ивановича в Польской земле народился сын и того царского сына паны-рада от народа прячут для некоего умышления?

Проестев, пьяно улыбаясь, приложил палец к губам:

— Т-с-с, вьюнош. Тайна сия велика есть. Слышал и я такое, да никому не говорил. — Проестев замолчал, уронив голову на руки. — А потому не говорил, что боюсь. И ты бойся, а то быть тебе на дыбе.

Проестев и Патрикеев, возвратившись в Москву, не успели и в бане помыться, как объявились у них во дворах малые служилые люди с наказом идти обоим в Посольский приказ.

…Поправив очки, думный дьяк Федор Федорович Лихачев вычитывал Патрикееву и Проестеву:

— «А то наше великое государево дело делал ты, Степка Проестев, и ты, Ивашка Патрикеев, не по нашему государеву наказу. Вам, холопишкам нашим, указано было ради того нашего дела радеть и промышлять всякими мерами, уговаривать и дарить кого надобно, а вы, Степка да Ивашка, услышавши первый отказ от королевских думных людей, с нами не обославшись, из Датской земли уехали. А вам, холопишкам нашим, для нашего государева дела казны и соболей было давано довольно. А вы, Степка да Ивашка, ту казну и соболей раздавали для своей чести, а не для нашего дела.

С ближними королевскими людьми о деле нашем говорили самыми короткими словами, что вам никак не пристало, многих самых надобных дел не говорили и ближним королевским людям во многих статьях были безответны. И за то, что вы, Степка да Ивашка, дела нашего в Датской земле не делали и казну нашу государскую и рухлядь мягкую раздавали бездельно, мы, царь, государь и великий князь…» — Лихачев строго посмотрел сквозь очки, быстро пробормотал: — Ну, тут дальше титул. — И продолжал: — «…наложили на вас нашу опалу и нашим государевым людям велели взыскать на вас, Степке и Ивашке, протори и убытки, что вашим нерадением в Датской земле нам учинены».

Лихачев бумагу отложил на сторону и совсем иным тоном — свои люди перед ним сидели — произнес:

— Совет мой тебе, Степан Матвеевич, и тебе, Иван Исакович, две тысячи рублей, кои ищет на вас великий государь, сегодня же в его государеву казну самим внести. А кою кому часть взносить, то вы сами промеж себя порешите.

Проестев спросил робко:

— А на ком ином протори взыскивали, то каков рез первый посол платил и каков — второй?

— Разно бывало, Степан Матвеевич. Платили те протори по их достаткам и по тому, сколько кто напрасно чего стратил.

— А нам как быть? — спросил Патрикеев. — Ты скажи нам, Федор Федорович. Человек ты разумный, честность твоя всем ведома, как скажешь — так и будет.

— А ты согласен, Степан Матвеевич? — спросил осторожно Лихачев.

— Согласен, — неуверенно ответил Проестев — чувствовал, что большую часть платить придется ему.

— Делим мы по государеву жалованью, — ответил Лихачев. — Ты, Степан Матвеевич, получал жалованья в два раза больше, чем Иван Исакович. Стало быть, и платить тебе две трети долга, а ему треть.

Проестев вздохнул, сказал раздумчиво:

— В иные годы был я великим государем взыскан и обласкан много. Теперь же по грехам моим наложил на меня государь опалу. И я государю вину свою приношу, и что ты, Федор Федорович, сказал, то сегодня же сполню.

Проестев встал и, не дожидаясь Патрикеева, вышел.

А Иван Исакович остался сидеть недвижно: не было у него шестисот шестидесяти рублей и где их взять — он не знал.

С превеликим трудом собрал дьяк Иван со знакомых и родни триста тридцать рублей — половину того, что было нужно. Сто рублей взял для него в долг друг его Тимофей Анкудинов у известного всей Москве ростовщика Кузьмы Хватова.

На третий день явились к Патрикееву на двор подьячий, двое ярыг, сотский да мужики с телегами. И вывезли чуть ли не все, что было у Ивана Исаковича. Причем ценил домашний скарб подьячий нечестно: что стоило рубль, за то едва-едва давал полтину, все хорошее забирал, оставляя старье да рвань.

Жена Ивана Исаковича плакала, пробовала усовестить бесстыжего, но напрасно. Дьяк Иван на жену прикрикнул — велел идти вон. А сам плюнул, надел шапку и — чего никогда не бывало — пошел в кабак, забрав с собой и Тимошу.

В кабаке — на чистой половине — сели Тимофей да Иван Исакович одни, без послухов. Выпили по первой.

— Вот мне и плата за службу мою, — сказал Иван Исакович и заплакал.

Тимоша, обняв опального дьяка за плечо, проговорил утешительно:

— Та беда — не беда, отец мой и благодетель Иван Исакович.

— Да уж чего может быть хуже — хоть по миру с сумой иди.

— Главное, Иван Исакович, голова цела, а ей цены нет. Будет голова на плечах — снова все наживешь, лучше прежнего жить станешь.

Патрикеев краем рукава смахнул слезы.

— Выпьем, Тимофей Демьяныч, за удачу.

Тимоша поднял кружку, однако пригубить вина не успел — в комнату вошел сморщенный, ростом в два аршина старичишка-ярыжка из Земского приказа, хорошо знакомый и Тимоше, и Патрикееву. Поклонился низко, подошел к самому столу, зашептал сторожко:

— Ведомо мне, Иван Исакович, от верных людей — привезли нынче утром из Сибири в Разрядный приказ бывого вологодского воеводу, а ныне колодника — Леньку Плещеева. И тот колодник доводит на тебя, Тимофей. Говорил-де ты ему, Плещееву, что ты, Тимофей, царю Василию Ивановичу Шуйскому — внук и Московского государства престол держат ныне мимо тебя неправдою. А те-де твои слова может подтвердить Новой же Четверти подьячий Костка Евдокимов, конюхов сын, при коем ты-де не раз сие говаривал.

— Неправда это! Оговор и великие враки! — вскрикнул Тимоша.

— А я, голубь, и не говорю, что правда. Я тебе, голубь, то довожу, что услышать довелось, — тихо и ласково проговорил ярыга.

— А буде станет Костка на правеже запираться, то привезут из Вологды иных видоков и послухов.

— Спаси те бог, дедушка, — проговорил Тимоша и протянул ярыге рубль.

— Дешево голову свою ценишь, голубь, — так же тихо и ласково проговорил ярыга и сел на лавку.