— Нехорошая история.

— Да, — согласился К. — И, наверное, я ее неправильно рассказал. Может быть, он приходит в Деревню с глубоким недоверием и страхом и заранее предвидит все, что с ним случится, но все-таки приходит, потому что другой возможности у него нет, потому что дорога ведет именно сюда или потому, что нигде больше ему не разрешили остаться.

— Да… Эта история ничуть не лучше, — сказала Амалия. — Выходит, ты сам не знаешь, какое у нее начало. Но ты хоть знаешь, чем она закончится?

— У нее нет конца. Она повторяется бесконечно.

— Зачем тогда рассказывать? — Амалия посмотрела К. прямо в глаза. — Зачем трудиться что-то записывать, если нет решения? Зачем говорить, если с таким же успехом можно молчать? Только для того, чтобы лучше спрятаться? Ты же знаешь, и мы все знаем — в конечном счете спрятаться никогда не удается.

К. покачал головой. Как ему хотелось возразить, несмотря на то что он должен был признать — Амалия права. «В конечном счете не удается». Так и было. И поэтому он не мог промолчать:

— Может быть, тот К., о котором вы все время говорили, был послан вам как испытание. — К. сказал это, не потому что надеялся изменить взгляды Амалии, его раздражал, скорей, ее непререкаемый тон. — Может быть, тот человек был избран, чтобы испытать вашу способность к состраданию, и ни у кого такой способности не оказалось. А может быть, его задачей было проверить честность закона, проверить то, благодаря чему мы живем. В таком случае у того К. есть кое-что общее со мной.

— Мы тебя приняли, — шепотом возразила Ольга.

— Все дело в том провале, в том промежутке времени, о котором нет записей и о котором никто ничего не может или не хочет сказать. Речь идет о том зримом, увиденном воочию, чему нет имени, — быть может, потому нет, что оно слишком ужасно, или слишком жестоко, или слишком банально, и это наш мир. Его видишь и не видишь, потому что видишь изо дня в день. Его слышишь и не слышишь, потому что все в нем повторяется ежечасно. Или ты видишь его и слышишь и одновременно ты знаешь, вернее, думаешь, что знаешь: в этом мире ничего нельзя изменить. Поэтому стирают образ, имя, наконец воспоминания.

— Стерлись — значит, стерлись, — грубо оборвал его Варнава.

— Но их невозможно стереть. Их можно только загнать в глубину, и тогда из нее поднимаются наши ночные призраки.

— Послушай-ка, — Амалия пренебрежительно махнула рукой, — говорят, тебя каждую ночь мучают страшные сны?

— Фрида сказала?

— Помощники сказали, а может, и Фрида. А мы вот снов не видим.

— Никогда?

Амалия кивнула, как показалось К., из духа противоречия.

— Вот до чего вы дошли… — К. снова подошел к окну и долго, не отрываясь, смотрел на Замок. — Замок подчинил себе даже ваши сны, — сказал он затем. — Подчинил, принизив их. Но голос, который хочет говорить, убить нельзя. А он хочет говорить. Если молчишь, он оглушительно звенит в ушах, если зажмешь уши, не поможет — голос кричит в тебе самом, внутри. А если приучишь себя не обращать на него внимания, он будет говорить зримыми образами. Днем это тени, в которых тебе вдруг видятся люди, звери, умершие и живые, они появляются там, где ничего и никого нет, а ночью это сны. Мы видим, как воскресают мертвые, как умершие гуляют в садах, потому что никакая тень, я уверен, не может появиться вне тела, каким бы пошлым и подлым оно ни было. Тени без тела нет.

— Пошлым и подлым, — повторила Амалия. — Почему ты так сказал?

— Разве оно порой не бывает таким? — спросил К., и вдруг у него перед глазами явственно выступила картина: он лежит в грязном углу возле хлева. Лежит и не может даже пошевелиться, на потеху деревенским, связанный и беззащитный.

Амалия звонко расхохоталась, глядя куда-то вверх.

— Варнава! Послушай-ка, — обернулась она к брату, — вот она, его проблема! И как мы раньше не догадались! У мужчин порой бывают такие странности, и мужчины знают, как от них избавиться. Пойди-ка, приведи ему девку. Тогда он наконец оставит нас в покое.

Варнава залился краской, К. нахмурился, исподлобья поглядев на Амалию.

— Для тебя, похоже, все средства хороши, лишь бы уйти от ответа, — сказал он, покачав головой. — Умница Амалия. Нет, наверное, такой глупости, какой бы ты не совершила, и нет обмана, на который ты не пошла бы, чтобы избежать ответа. Но я ни глупости, ни обмана не приму. Посмотри на меня! — Он подошел к Амалии и, взяв за подбородок, приподнял ее голову, так что она была вынуждена посмотреть ему в глаза. — Посмотри на меня! — повторил К. — Это тело, отвратительное, подлое тело, или просто тело, какое есть, — где оно находилось в то время, о котором умалчивает протокол? Говори! — И, обернувшись к остальным, сказал: — Говорите же!

Амалия страшно побледнела.

— Никогда не трогай меня, — тихо сказала она. — Никогда! Ни ты, ни кто другой, — она подхватила подол юбки и вышла из комнаты.

Ольга, давно слушавшая молча, неподвижно стояла посреди комнаты и не произносила ни звука, прижав ладони ко рту. Ее плечи дергались, словно она подавилась куском и никак не могла его проглотить.

— Ты тоже не хочешь сказать? — спросил ее К.

Вместо ответа она издала какой-то хрип, опять попыталась что-то произнести, но слову «нет» не удавалось пробиться сквозь преграду ее губ. И она только молча трясла головой, все сильней и сильней, пока Варнава, обняв ее за плечи, не начал мягко гладить по спине. Так и стояли они, словно три изваяния: Ольга, застывшая, немая, обнявший ее Варнава и К., погрузившийся в мрачную задумчивость. Ольга, безусловно, сказала бы все, что знала, если бы он вел себя более благоразумно, подумал К. Спокойная беседа, несколько ничего не значащих фраз, шутка, пожалуй, любезный комплимент ее платью — женщинам такие вещи особенно приятны. Он украдкой разглядывал девушку. Ольга понемногу начала выходить из оцепенения и тихо всхлипывала. И вдруг К. устыдился того, что глазеет на нее. Она была такой трогательной в своей беззащитности, никто на свете не мог быть более беззащитным, обнаженным, из-за попыток Варнавы утешить ее, из-за сострадания, которое К. почувствовал к ней. Что нравится слушать женщинам и что — мужчинам? Как надо говорить с людьми? Ему показалось, что он здесь все время говорил на иностранном языке, использовал чужие слова, у кого-то позаимствованные, да, он говорит чужими словами, которые ни до кого не доходят.

В известном смысле Амалия, видимо, была права, сказав, что самое лучшее — молчание. Молчание может быть милосердным, если ты согласен подчиниться и отречься от самого себя. Тогда молчание уже не источает холод, перестает быть безжалостным судией, каким оно так часто бывало в его, К., жизни, молчание становится теплым и полным кротости. К. передернул плечами.

— Я пришел не за тем, чтобы просить тепла и ласки, — произнес он с горечью. — Вы мне не ответили, ну хорошо, я не буду спрашивать, и все-таки от своего вопроса я не откажусь.

«Вопрос останется и последует за мной, — думал он, — куда бы я ни направился. Более того: я целиком и полностью предался своему вопросу, позволил ему завладеть мной, этот вопрос стал мной. Я сам стал вопросом — тело и жизнь, все стало неотвратимым и неизбежным вопросом. Я должен идти по дороге, которую выбрал, просто идти вперед и вперед, все дальше, куда заблагорассудится». При этой мысли его охватило приятное чувство. Как будто впереди открывалось что-то совершенно новое. Наверное, так чувствует себя ребенок, делая первые самостоятельные шаги в пространстве, не направляемые рукой другого человека. Но в тот же миг К. осознал и то, что, раз уж он сам, по своей воле, отказался от защиты, никто и ничто его уже не сможет остановить, и дорога будет бежать вперед и вперед, все дальше, пока не оборвется бесконечным падением в бездну, ибо его вопрос и есть бесконечное падение в бездну — цепь падений, переходящих одно в другое, и — окончательная потерянность. Новое означало близость конца.

Тем временем Ольга несколько успокоилась, и голос снова начал ей повиноваться. Хрипло и тихо она сказала: