И в ранцах сухари да патроны лежат,
О-ля-ля-ля-ля, история какая!
Над бастионом, где солдаты сидят,
Реет в синем небе слава боевая
Да, с бродягой-ветром поспорить рад,
Вымпел легиона смотрит на солдат.
Мари Дюба упрекнула меня однажды в этой… неделикатности. Я заметила ей, что теперь мы квиты. И мы стали лучшими в мире друзьями.
Я много раз повторяла – а теперь мне очень приятно написать об этом, – чем я обязана Мари Дюба. Она была для меня образцом, примером, которому я стремилась следовать. Это она раскрыла мне глаза на то, что такое подлинный артист – исполнитель песни.
В то время я еще пела в «Джернис». Избалованная Лепле, дружеским расположением и похвалами завсегдатаев кабаре, я была весьма высокого мнения о своих талантах. Это, в общем, простительно, ибо благодаря поистине чудесным событиям в моей жизни произошли большие перемены. Надо признать, впрочем, я была действительно невыносимой особой. То, что Митти Гольдин долгое время отказывался пригласить меня в «ЛВС», объяснялось очень просто: он запомнил нашу первую встречу. Я была вызвана к нему на четыре часа дня, а пришла с опозданием на сорок пять минут и, разыгрывая из себя звезду, стала диктовать свои условия – баснословный гонорар, привилегированное место на афише, исполнение минимум двенадцати песен и т. д. В то время как работала я на эстраде всего два года!
Я была именно такой вот самодовольной девчонкой, когда однажды вечером Раймон Ассо отвез меня в «ЛВС». Как я потом узнала, у него был свой план.
Звездой программы была Мари Дюба. Она вышла на сцену легкая, улыбающаяся, очаровательная, в белом платье, и я тотчас убедилась, что передо мной настоящая артистка. Меня ошеломило многообразие ее таланта. Она с поразительной легкостью переходила от комического к драматическому, от трагического к шутке. После разрывавшей сердце «Молитвы Шарлотты» Мари Дюба пела невероятно забавную песенку «Педро».
Едва выйдя на сцену, она уже держала в руках зрителя и не отпускала его до самого конца. Не имея представления о том, что такое настоящая работа над текстом и музыкой, я понемногу начала отдавать себе отчет, что в этом блестящем выступлении не было ничего случайного, никакой импровизации. Все мимика, жесты, движения, интонации – все решительно было тщательно отработано! Женщина, которая любит, хочет быть красивой ради любимого. Ради своего зрителя Мари стремилась быть идеальной.
Когда она кончила, глаза у меня были влажные, я даже забыла аплодировать. Недвижимая, молчаливая, подавленная тем, что я увидела и открыла для себя за эти полчаса, я словно во сне услышала Ассо.
– Теперь ты знаешь, что такое настоящая артистка? В течение двух недель утром и вечером я ходила на все концерты Мари Дюба. Для меня это были самые лучшие уроки мастерства.
И сегодня я по-прежнему восхищаюсь Мари Дюба.
Она навсегда останется для меня «великой Мари».
Несколько лет назад я встретила ее в Метце, где мы выступали на разных площадках. Во время разговора она заметила, что я обращаюсь к ней на «вы».
– Разве мы с тобой не на «ты», Эдит?– Нет, Мари, – ответила я. – Я слишком вами восхищаюсь. Что-то для меня померкнет, если я стану говорить вам «ты»…
V
Ах, папа, мое сердце – в огне!
Жан-Батист Шопен, —
он представился мне.
Ездит он в автомобиле,
А живет в Бельвиле.
Брюан
Несколько лет назад по дороге в Париж я остановилась позавтракать в Брив-ла-Гайард. Хозяин ресторана, шестидесятилетний, цветущего вида весельчак, встретил меня, как старого друга. Я никак не могла его вспомнить, и тогда он пояснил, что был когда-то метрдотелем в «Либертис», знаменитом кабачке на площади Бланш, где он меня и видел «сразу же после войны». Но не последней, а той, 1914 года.
Я быстро подсчитала, что мне было тогда пять-шесть лет, не более. Добряк явно путал меня с малышкой Муано, ставшей затем мадам Бенитец-Рейкзах.
Вспоминаю я об этом потому, что мне не доставляет никакого удовольствия, когда в моем еще отнюдь не преклонном возрасте меня принимают за предка.
Я родилась 19 декабря 1915 года, в пять утра, в Париже, на улице Бельвиль. Точнее говоря, перед домом № 72. Когда начались схватки, моя мать спустилась вниз, чтобы здесь дожидаться «скорой помощи», за которой побежал отец. Когда же карета приехала, я уже появилась на свет божий. Стало быть, я могу сказать, что родилась на улице. И хотя это уже само по себе довольно необычно, добавлю не менее колоритную деталь: в качестве акушерок при родах были… двое дежурных полицейских, два милейших блюстителя порядка, совершавших обход и привлеченных стонами моей матери, оказались на высоте положения.
Меня нарекли двумя именами – Джованной, которое мне никогда не нравилось, и Эдит. Эдит – потому что накануне газеты много писали о смерти героической мисс Эдит Кавелл, английской санитарки, расстрелянной немцами в Бельгии.
Моя мать называла себя Лин Марса, хотя ее настоящая фамилия была Майяр. Ее родители были артистами маленького бродячего цирка в Алжире, и девочка унаследовала профессию отца. Приехав в Париж, чтобы стать «артисткой», она выступала в кафе, исполняя популярные в народе песни «быта». Я всегда считала, что судьба позволила мне осуществить то, чего не удалось добиться ей, не потому, что у нее не было таланта, просто ей не улыбнулось счастье.
Отец мой, Луи Гассион, был акробатом. Человек необыкновенно талантливый, обладавший поразительной ловкостью и гибкостью, он выступал то в цирках, то на городских площадях, явно предпочитая работу на открытом воздухе. Всякая дисциплина вызывала в нем чувство протеста, даже когда она не очень, в общем, стесняла его.
Он любил жизнь во всех ее проявлениях и считал, что вкусить ее сполна можно лишь в условиях полной независимости. Поэтому мой отец всячески старался быть сам себе хозяином, идти влево или направо, куда вздумается, не подчиняясь ничьим приказам. Раскатав свой старый ковер на тротуаре, в бистро или в казарменной столовой, то есть в избранном им самим себе и им самим назначенный час, он показывал свой «номер», чувствуя себя свободным и счастливым. А поскольку был он человеком далеко не глупым, жизнь его складывалась весьма приятно.
Мать оставила его вскоре после моего рождения. Он поручил меня заботам двух моих бабок, живших в провинции. Лишь когда мне исполнилось семь лет, он взял меня с собой.
В тот момент он как раз подписал контракт с цирком Кароли, совершавшим турне по Бельгии. Жили мы в «караване». Я занималась хозяйством, мыла посуду. Мне было нелегко. Но эта жизнь с вечно меняющимся горизонтом пришлась мне по душе, и я с восторгом приобщалась к незнакомому быту бродячем труппы и ее обычным атрибутам – к звукам оркестра, обсыпанным блестками костюмам клоунов и красным туникам дрессировщиков.
Но вскоре папа Гассион поссорился с Кароли, снова обрел свою дорогую свободу, и мы вернулись во Францию. Разъезжали мы по-прежнему, только спали не в вагончике, а в гостинице да отец был сам себе хозяином. И моим, разумеется, тоже. Он расстилал на земле коврик, зазывал публику, а затем показывал помер, который, будь он несколько отшлифован, мог бы по достоинству занять место в программе цирка Медрано. Потом, указывая на меня, он обычно говорил:
– Теперь девочка обойдет вас с тарелкой. А затем, чтобы вас отблагодарить, она сделает опасный прыжок!
С тарелкой я обходила, а прыжок никогда не делала. Однажды в Форж-ле-Зо кто-то из зрителей запротестовал. Его поддержали остальные, также недовольные тем, что бродячие акробаты не выполняют обещание. Человек весьма находчивый, мой отец объяснил, что я еще не поправилась после гриппа и очень слаба.
– Неужели вы хотите, чтобы ребенок сломал себе шею ради вашего удовольствия? – добавил он. – Но поскольку я был неправ и по привычке объявил ее номер, который, надо вам сказать, она выполняет играючи, а сегодня сделать не способна, она вам споет.