Изменить стиль страницы

Если бы я имитировала Лондон, я бы снабдила его лучшим климатом. И хоть какой-то уличной жизнью. Конечно, до меня доносится истерический вой сирен «скорой помощи», но я никогда не вижу, к кому она спешит. Единственные игрушечные человечки здесь — это несколько подростков, умственный возраст которых из-за клея и прогулов свелся к той величине, когда вполне естественно с утра до вечера липнуть к разным штуковинам на детской площадке. День за днем. Да, мне хочется уличной жизни, потому что подобная участь никогда не постигла бы меня в Мадриде, Маниле или даже — предположим — на Манхэттене. Я мечтаю об уличной жизни, потому что вместе с ней у людей появляется непреодолимое желание сунуть нос в чужие дела — с громким хрюканьем. Черт подери, я была бы рада оказаться даже в Тель-Авиве или Иерусалиме. Везде, кроме Лондона, где люди по-прежнему так замкнуты, так хорошо воспитаны, так скрытны. Их вежливость убивает меня.

ГЛАВА 16

Пока меня не уволили, я до конца не понимала, насколько работа помогала мне держаться подальше от дома. Конечно, я ездила на Риджентс-парк-роуд и в Южный Кенсингтон, чтобы взглянуть, как продвигается дорогостоящая программа Элверсов по зачатию-покупке ребенка, но теперь, когда я получила больше информации, нетрудно было пропустить несколько визитов. Я не обольщалась тем, что обладаю полной информацией, но взглянем на вещи прямо: что могли означать все эти предостережения Фар Лапа и Кантера? Покашливание Кантера и требование вернуть налоги? Нет, им меня не провести. Не то чтобы я стала точно подсчитывать фамильное состояние — кипы бумаги в граммах на квадратный метр — или раздумывать о том, как я потрачу эти бумажные деньги. Но казалось справедливым, что все это должно достаться мне. Мне, придумавшей колпачок для ручки, из-под шарика которой вышли миллионы меморандумов, записок и отчетов, которыми можно опоясать земной шар. Я делала ручки — теперь у меня будет для них бумага.

И все же я скучала по работе, по ленивой конторской болтовне, по поездкам на метро. Даже по наглым юнцам, обрубающим экономический цикл на самой верхушке долларовой башни. Вся эта круговерть связывала меня с миром — до некоторой степени. Бездельничая в подвале, перебраниваясь с Жирами, распевая песенки с Лити, терпя Грубияна и периодически протирая Хе-Ла холодной водой — «О, мне жарко, так жарко», — я начала подозревать, что впадаю в ступор. Меня охватила непреодолимая лень. Я всегда была крупной, медлительной немолодой женщиной — а теперь даже больше, чем всегда.

В лондонском зоопарке, куда я заходила по дороге на Камберленд-террас, жил медведь-губач. Забавное животное, совсем как обычный медведь, но с заостренной мордой и когтистыми лапами. Его поместили на открытую площадку с искусственными горками. В шестидесятых, когда я приходила сюда с детьми, здесь были бурые медведи. В общем, этот медведь-губач так и не сумел привыкнуть к неволе. Не сумел привыкнуть к такому количеству пиццы — ограда была всего в нескольких шагах, — запах которой бил ему в нос. Он раскачивался, как больной аутизмом или как стокньюингтонский еврей, говорящий по мобильному телефону. Из стороны в сторону, с одной когтистой лапы на другую. Вновь и вновь. Я испытывала некоторое сострадание к медведю-губачу; будь я жива, я облегчила бы его жалкую участь. Но, как философски изрек бы Фар Лап, пустота не может одолеть пустоту. Ну и тип. Или, как пропел бы Лити, «Как тя-яжко мне, на сердце пу-у-стота». Годы не прошли даром, лирический вкус обызвествленного трупика явно улучшился.

Но в основном я проводила время в вышеупомянутом Далстоне. «И вновь ребенок плачет в ге-е-етто, в ге-е-етто!» — заливался Лити. Слово «гетто» происходит от итальянского borghetto, пригород. Не все об этом знают. Я бы могла сказать тебе, что прочла об этом в одну из ночей, пополняя запасы моей бесполезной эрудиции, но это было бы ложью. На самом деле мне поведал об этом один итальянский парень, с которым мы лениво обменивались историями болезни за настоящим мертвецким завтраком. Вот до чего я докатилась, жевала мерзкую яичницу, как и все остальные. Возможно, это было окончательным признанием смерти, прохождением яичного теста на смертность? Не знаю. Штука была не в том, чтобы наесться на весь день, наспех проглотив завтрак, а в том, чтобы поглощать этот завтрак весь день. Конечно, я не ощущала вкуса, зато могла слышать хруст насыщенного минералами реквизита, смехотворно известного под именем подсушенного хлеба, на моих замечательных клыках. Я заказывала его квадратными метрами — словно ковровое покрытие, черт бы его побрал, или рулоны бумаги.

Я перестала ходить на собрания. Было совершенно ясно, что Персонально мертвые ничему меня не научат. Они мало чем отличались от антиобщественного клуба, а я — как я уже имела повод сообщить — не большая любительница сборищ. К тому же я не могла не заметить, заглядывая время от времени в Общественный центр или в Сент-Джон, что там заседают уже другие мертвецы — не те, которых я помнила по первым годам в Далстоне. Что с ними сталось? Переехали в Далберб? В провинцию? Или получили временную работу в Персидском заливе? Или, быть может, подобно мне, просто выпали из общественной жизни, решив, что могут лучше провести неограниченное время.

Наконец до меня дошло — слишком поздно, — что они там вовсе не валяли дурака. То, что они там делали, имело вполне определенные последствия. Они прекрасно проводили время — и проводили с пользой. Не просто горбатились на участках за Далстон-Джанкшн, как некоторые мертвецы. Выращивая овощи, которые они не могут съесть, или пытаясь «установить связь» с забалдевшими защитниками окружающей среды. Эта компашка обосновалась на настилах, устроив их на ветвях старого дуба, нависавших над железнодорожными путями. Они хотели его спасти. И что, на их взгляд, случилось бы, если бы его срубили? Ведь это не какое — то там Древо Жизни. Забавно, что этим ребятам — якобы тонко чувствующим природу — даже в голову не пришло, что они общаются с мертвыми хануриками.

Нет, Персонально мертвые не валяли дурака. Как ни крути, в их программе что-то было. Здесь, в призрачной комнате ожидания, в которой Хартли давно про меня забыл, я не вижу знакомых лиц. Прошло уже много времени (чертовски много) с тех пор, как Фар Лап, Грубиян, Лити и я сели на Пикадилли в черное такси. Это само по себе подозрительно — черное такси. За последние одиннадцать лет я пользовалась только машинами Костаса и его приятелей из таксопарка «Самсара». Грязными старыми колымагами, которыми лихо управляли волосатые мертвецы. Но на этот раз Фар Лап увел такси из-под носа у женщины, поднявшей руку вверх, словно она хотела остановить машину, которую вел сам Зевс. Фар Лап распахнул дверцу, и мы забрались внутрь. Та женщина ничего нам не сказала — а что бы вы сделали на ее месте? Если бы стояли на Пикадилли, ловя такси, а когда оно остановилось, туда нахально влезли старая толстая блондинка, тощий австралийский абориген и голый девятилетний мальчишка.

— Куда? — спросил нацист-доброволец, сидевший за рулем.

И Фар Лап ответил:

— В Палмерс-Грин.

Ну и прекрасно, в Палмерс-Грин, подумала я, еще одна тряская одиссея по окраинам Лондона. Очередные поиски обанкротившейся страховой компании или бесцветного строения, где прежде располагалась консультация по цвету. Еще один визит к смертократам. Мы с Фар Лапом устроилась на заднем сиденье, Лити с Грубияном — на откидном.

Отъехав от обочины, мы развернулись.

— Куда прешь, козел! — заорал нацист, словно сидел в последнем ряду нюрнбергского стадиона. Потом зашипел интерком: — В том направлении сплошные пробки — там был взрыв. Не против, если я поеду по набережной?

— Вы за рулем, вам решать, — ответил Фар Лап.

Ну и дурак. Даже я, хотя и не ездила в черных такси с тех пор, как в них установили интерком, поняла, что он хочет нас надуть. По набережной, еще чего. Но так как платила не я, я сидела и помалкивала, стараясь насладиться поездкой.