Изменить стиль страницы

Провал. Дердра действует довольно ловко — несмотря на свой кардиган. Разгадала трюк Нэтти. Думаю, она не станет тратить много времени на испорченных, невоспитанных детей среднего класса, вроде моей дочери. Она, разумеется, не позволит Наташе уйти с моими лекарствами. Черт возьми, надо было дать ей какой-то запас, пока я могла. Теперь это произойдет у Рассела — интересно, на сколько миль она ухитрится отдалить от себя Майлса? Я даже не слышала, как она ушла — моя собственная дочь; но тогда я не чувствовала себя каким-то неодушевленным предметом.

Помню это отсутствие ощущений. Такое иногда случалось со мной здесь, в спальне, особенно в тумане джина, в можжевеловом лесу. Лежишь на кровати, чертовски хочешь спать, а Всемирная служба радиовещания не переставая жужжит в ухе. Так отчаянно хочется спать, мысли снуют в черепе, со стуком ударяясь в веки. Веки, которые сначала никак не открываются, а потом никак не закрываются; веки, которые взлетают вверх, как непокорные жалюзи. Это и происходит со мной — тело мое засыпает, а разум бодрствует, в результате — паралич. Ткань мозга ложится то лицом, то изнанкой, мозг мой всегда готов сыграть со мной злую шутку и поставить в тупик. От него столбенеешь, от этого паралича. Ха-ха. Я думала, столбенеешь, потому что боишься, но теперь понимаю, что бывает и наоборот.

Почему меня не охватывает еще больший страх, пока я лежу здесь, а радио хорошо поставленным голосом излагает какие-то мерзкие события? Не в силах двинуться, убежать. Клаустрофобия и агорафобия — все эти годы я думала, что они связаны с внешним пространством, а теперь поняла, что и тот и другой страх — на дурацком жаргоне Лихтенберга — означают «проекции». Что само тело либо слишком огромно для крошечного мозга, который блуждает по нему, либо слишком малб, чтобы вместить мириад ощущений, скопившихся в его памяти, словно тарелки в кухонной раковине. Боже, — я начинаю философствовать… а заканчиваю воспоминаниями о Пенсильванском вокзале…

…по которому шагаю, цокая каблуками, от путей к железным лестницам, цок-цок-цок, и в общий зал ожидания, цок-цок-цок. Я перехожу из одного огромного сводчатого помещения в другое, они различаются тем, что основная часть вокзала — это голый костяк, чугунные ребра, надменные почечные лоханки и взмывающие вверх, выгнутые позвонки, а зал ожидания облечен плотью кессонированного оштукатуренного потолка.

Казалось бы, Пенн-Стейшн — или даже любой вокзал — будет последним местом, где мне захочется бродить, при том, что внутри него столько пространства. Да нет. Я предпочитаю видеть в нем только внутреннюю конструкцию, огромное убежище, скрытое в одном из уголков города. Вонью паровозного дыма и пахнущим завтраком дыханием десяти тысяч человек он помогает от клаустро — и облегчает агора-. Классическим бессмертием вокзал обязан фасаду, сделанному по образцу бань Каракаллы. Но в это утро я замедлила шаг под его фронтоном не поэтому — голова моя была занята более важными вещами.

Сегодня ланч по поводу Ракеты Роуза — а я на гребне революции в канцелярских принадлежностях. Да, возможно, война на Тихом океане заканчивается (до Дня Победы над Японией оставалось всего несколько недель), но единственные снаряды, которые меня сейчас волнуют, — это Ракеты с прописной буквы «Р», — а единственная присутствующая зенитная артиллерия будет в фетровых шляпах с загнутыми полями. Сегодня день прессы для Ракеты Роуза, первой шариковой ручки, когда-либо появлявшейся на рынке Соединенных Штатов. Ну конечно, идея витала в воздухе десятилетиями, была запатентована еще в 1888 году, но, черт возьми, зачем что-то изобретать, когда можно своровать? Вся послевоенная японская промышленность была содрана, а сдирали японцы у людей, подобных Роузу. Правила игры задавал Боб.

Это началось в Буэнос-Айресе, где Роуз закупал необработанную шерсть для своего бизнеса. Он был бизнесменом из Чикаго, сделавшим во время войны состояние на вещах с шерстяной подбивкой: летные куртки, шлемы, спальные мешки, — вы разворачиваете их, а это он их подбил. В «Городе на ветрах» его называли Королем Шерсти. Так вот, в Буэнос-Айресе Роуз увидел несколько оригинальных ручек Байро в универмаге и, с первого же взгляда оценив их возможности, купил несколько штук и привез домой, намереваясь скопировать. Бедный старый Ласло Байро продал свои права в Северной Америке фирме «Эвершарп», но не позаботился о патенте — и кому же, как не Королю, следовало получить и с него, и с фирмы свой клок шерсти.

Роуз был давним приятелем Каплана по колледжу. Каплан пошел на войну. Мы тогда так говорили: «Он пошел на войну». И японцы со своими огнеметами казались какой-то игрой в мяч, мне это нравилось.

Я была эгоистичной, своевольной, легко приходившей в возбуждение девушкой двадцати одного года; когда Каплана призвали, мы были женаты год. Тогда он еще не носил своей двусмысленной бородки. С квадратными челюстями, гибкий и крепкий, среднего веса, с каштановыми, вьющимися волосами, он мог кого угодно рассмешить фразой, которую любил повторять: «Я поменял фамилию на Каплан», — потому что настолько олицетворял собой американца, что определить национальность было трудно. Он казался не больше евреем, чем немцем, или итальянцем, или ирландцем, или кем еще. Весельчак Дейв Каплан, генетический коктейль.

Мы снимали квартиру без горячей воды в жалкой развалюхе на 11-й Западной улице. В то время на Ман хэттене было не так просто найти квартиру с горячей водой — война продолжалась, продолжался и дефицит жилья.

Какое-то время я занималась тем же, чем и все, — продавала облигации военного займа. Меня выворачивало от этого — Каплан заразил меня своим коммунизмом завсегдатая кафе и своим еврейским антисемитизмом. Облигациями военного займа меня снабжал Кантер. Жалкий человечек, британский эмигрант. Я его не переносила. «Ваше сердце не здесь», — лицемерно, напыщенно повторял он. Как будто я лично отвечала за этот хренов Перл-Харбор, за лишения миссис Минивер.

Какое-то время я делала и другую работу для фронта, ставила радиоприемники на «Летающие крепости», это было довольно забавно. Думаю, я неплохо выглядела в комбинезоне, когда затягивала его покрепче, но мне приходилось ездить в глушь, в Джерси, на завод, и… В то время я страстно стремилась на Манхэттен.

Так или иначе, вот я выхожу из Пенн-Стейшн, потому что мне нравится сворачивать с дороги в контору Роуза, которая расположена на середине 40-х улиц (не помню точно где — а вы бы помнили?), и я ликую, потому что мы первые во всех Соединенных Штатах Америки сделали ручки, которые не надо заправлять. Мы опережали «Эвершарп Кэпилэри Экшн» по продажам целых пять недель — из-за стройного, футуристического дизайна Ракеты и революционной системы подачи чернил. А кто же это придумал такой дизайн? Да, конечно, я. Наша малышка. Когда я училась в Колумбийском университете, то посещала занятия по дизайну, хотя никогда не собиралась становиться профессионалом. В молодости у меня не было особой охоты заниматься чем-то определенным. Я представляла себя кем-то вроде Зельды Фицджеральд: женой успешного писателя или художника, хозяйкой салона, выпивающей слишком много хайболов, влетающей на своей «испано-сюизе» в волны Средиземного моря — что-то в этом роде. Я была фантазеркой. Единственное, что я могла себе позволить из всего этого, — выпивка. А все, что у меня было — это большое, толстое тело, грязное воображение и талант говорить дерзости.

Роуз послал мне телеграмму, потому что у нас не было телефона. Как я уже сказала, я не помню точно, где находилась контора, но из окна его кабинета было видно Таймс-Тауэр. А сами комнаты, естественно, были забиты шерстью. Роуз оказался — к моему большому огорчению — крупным парнем и, как и я, блондином. «Я сменил фамилию на «Роуз», чтобы люди думали, что я еврей, — сказал он мне, — это единственный способ преуспеть в бизнесе». Мы посмеялись над этим. Затем он показал мне эскизы авторучки и спросил, не могу ли я помочь. Он не стал привлекать какого-нибудь известного промышленного дизайнера, ему хотелось сохранить полную секретность, а я была темной лошадкой. «Подобно атомной бомбе, — сказал он, — эта ручка взорвет мир, вот увидите».