— Осторожнее, — пробормотал Веня.

— А ты не кричи! — неожиданно повысила она голос. — Подумаешь, важная персона выискался. Ты на свою Цаган кричи, а не на меня.

Якушев ответил сердитым взглядом.

— Да что ты ко мне привязалась, Ленка, — тихо возразил он. — Говорю тебе: Цаган, во-первых, была почти на десять лет старше меня. Какая же тут любовь? — уверял он, понимая, что, очевидно, никогда не расскажет этой бесхитростной, привязавшейся к нему девчонке о той единственной в его жизни ночи в кибитке на затерянном в далекой дикой степи становище.

— Мало ли что, — сердито откликнулась медсестра. — Вот я книжку недавно толстенную читала. «Красное и черное» называется. Так там Жюльен влюбился в свою госпожу де Реналь. Жюльену, кажется, двадцать, а она чуть ли не старуха, да еще с двумя детьми. Однако они такую любовь закрутили…

Якушев беззлобно рассмеялся:

— Глупышка ты, это же выдающаяся классика. И при том я на героя этой книги вовсе не похожу. Зачем мне старуха, если ты рядом, добрая такая и все понимающая. Можно я тебя поцелую?

— Чудак, они же смотрят.

— А я тебя братским поцелуем, — тихо засмеялся Веня, и Лена в знак примирения тоже прыснула в кулачок.

— Иди ты, мне в другую палату надо спешить.

Она собрала пустую посуду и ушла. Якушев думал о ней, и только о ней. Милая простодушная Лена. Любит ли она его по-настоящему? Она едва успела окончить первый курс медицинского института, когда ветер войны сорвал ее со студенческой скамьи.

Оставив в тесной, заставленной неброской мебелью комнате одинокую пятидесятилетнюю мать, ушла она добровольно на фронт и теперь носится, как и сотни мальчишек и девчонок ее возраста, в этом водовороте войны, маленькая востроглазая девчонка, не умеющая разбираться в людях, отвергающая прямолинейные притязания одних и мечтающая о большой, настоящей, гордой любви. Но любит ли она его этой любовью или попросту привязалась доброй своей душой и от тоски, от внутреннего одиночества в этом страшном беспощадном мире человеческих стонов и страданий безжалостно израненных воинов, ежедневных бомбежек и горьких, печальных сводок Совинформбюро приняла свое душевное одиночество, толкнувшее на поиск сочувствия, участия и тепла, за настоящую любовь. Ночью, когда засыпали соседи, она крадучись проскальзывала в палату и обдавала его горячим шепотом:

— Милый, хороший, люби меня. У меня нет сейчас ни одного близкого человека, ни одной родственной души.

И он гладил, ее короткую шестимесячную прическу, снисходительно заглядывал ей в глаза. Но стоило ему однажды ночью легонько коснуться ее груди, обтянутой тесным медицинским халатом-недомерком, как Лена резко от него отодвинулась, наградив горьким шепотом:

— Я думала, ты действительно любишь, а ты такой же, как все.

И столько искренней горечи, выстраданной, не высказанной до конца, было в ее голосе, что Якушеву стало не но себе.

— А ты подожди мне приговор выносить, — сказал он извиняющимся голосом, — каким прикажешь, таким я с тобой и буду, потому что у нас все всерьез.

Она внезапно рассмеялась, прильнула к самому его уху и прошептала:

— Чудак, и без этого любить можно… Придет время, и я тебе все позволю. Вот увидишь, позволю. Только не сейчас и не так.

Он любил ее и за почти детскую наивность, и за эти неожиданные переходы от вспыльчивости к доброй тихой покорности.

Пока ее не было, жизнь в палате шла иным чередом. Вано Бакрадзе флегматично читал сводку Совинформбюро, в которой была уже фраза о том, что наши войска ведут тяжелые оборонительные бои на подступах к Вязьме.

— Что ты думаешь, политрук, об этой формулировке? — спросил он у своего соседа по койке. — Ты был комиссаром эскадрильи в нашем полку, ты все должен знать.

Сошников тяжело сопел и отмалчивался.

— Не знаешь, не ведаешь? — подводил итог Бакрадзе. — Ай, как плохо, дорогой. Сколько ты политзанятий провел до двадцать второго июня на тему о том, как мы будем воевать малой кровью и на чужой территории? А теперь молчишь, как рыба об лед. Так я тебе тогда скажу. Это означает, что в самом недалеком будущем нам выдадут карты для перелета на аэродром, который будет находиться где-нибудь в черте Москвы, а то и восточнее ее.

Толстощекий лысоватый Сошников неуклюже повернулся на левый бок и гневно выкрикнул:

— Ты… хоть ты мне и друг, но ты знаешь, куда тебя за такие слова послать надо! Ведь это же паникерство.

Бакрадзе насмешливо посмотрел на него черными сверкающими глазами и без напряжения в голосе спросил:

— А куда меня могут послать, товарищ политрук? Скажи? Ага, молчишь. Ну, так тогда я скажу. Дальше фронта никуда не пошлют, потому что без таких, как Вано Бакрадзе, Москву не защитишь. Вот как, Лука Акимович. И добавлю, что меня ни одно НКВД арестовать не сможет, потому что я реалист.

— Мрачная у тебя реалистика, Вано, — попытался сгладить перебранку Сошников, но это не произвело на грузина никакого впечатления. Бакрадзе только распалился еще больше:

— Мрачная, говоришь? А откуда же ей быть веселой. Или мне надо лезгинку танцевать оттого, что наш аэродром под Вязьмой опустеет, а все машины, годные к боям, перелетят в какую-нибудь Кубинку под Москвой. Да и сколько их, этих машин, осталось, если в том полете, когда наш СБ сбили, их было всего одиннадцать. Если даже в день только по одной машине полк наш потом терял, все равно его уже, как такового, нет, лишь порядковый номер да знамя остались.

— Ты бы хоть при сержанте этого не говорил, — укоряюще заметил Сошников.

Голоса их смолкли, и спор прекратился. Якушев, внимательно слушавший всю эту перепалку, горько вздохнул. Он любил обоих этих людей нехитрой солдатской любовью, любовью подчиненного, понимающего, что оба они хорошие. Он их знал еще до войны, с той самой поры, когда, окончив школу младших авиаспециалистов, сокращенно именовавшуюся ШМАС, попал в этот полк скоростных бомбардировщиков СБ, в царство этих красивых голубых и белых машин. На них воевали в Испании и на Халхин-Голе, но там была иная война. Этими машинами не однажды любовались москвичи в Тушино, когда большими колоннами, оставляя в небе слитный рев, пролетали они в день воздушного праздника над аэродромом. Но грянула война, и всем сразу стало ясно, что на этих бомбардировщиках много не навоюешь, что они устарели и на них трудно пилотировать в зоне зенитного огня и еще труднее обороняться от «мессершмиттов».

Не проходило дня, чтобы в их полку не погибал хотя бы один самолет или не садился на вынужденную. Особенно часто гибли воздушные стрелки-радисты. Бывало так, что атакованный немецкими истребителями СБ благополучно дотягивал до своего аэродрома, несмотря на полученные пробоины, летчик и штурман выходили из него на стоянке, а из задней кабины выносили прильнувшее к холодной турели бездыханное тело стрелка-радиста.

И это тоже было горькой закономерностью, потому что, решив сбить наш самолет, фашистские летчики прежде всего заходили с хвоста и старались уничтожить человека, находившегося за турелью.

А потом в эскадрильском боевом листке (комиссар политрук Сошников строго следил за тем, чтобы они выходили ежедневно) появлялась фотография сержанта или старшего сержанта в синей пилотке, лихо сбитой на висок, и с нее то веселыми, то спокойными, а то и грустными глазами смотрел на своих однополчан красивый молодой парень из траурной рамки. Он уже ничего не мог сказать своим однополчанам, а те на чем свет стоит ругали авиационных конструкторов, и знаменитых и менее знаменитых, которые не успели к войне подготовить другие машины — с большими скоростями и более надежной броней.

…Перед самой войной Веня служил в экипаже лейтенанта Вано Бакрадзе. Штурманом на голубой «шестерке» летал и в мирное время и в первые дни боев сам комиссар эскадрильи Лука Акимович Сошников, окающий волжанин, добродушный и пожилой, потому что в ту пору юношам все, кому было за тридцать, казались безнадежными стариками, а стрелком-радистом сержант Митя Пронин, плечистый уральский паренек с лицом, пробитым мириадами мелких веселых веснушек. Он почти всегда насвистывал одну и ту же песенку о пастушке и пастухе с нежным припевом «люшеньки-люли». И в эти минуты лицо его становилось таким бесхитростно-добрым, что трудно было представить, как это такой юноша, с такими ласковыми глазами ежедневно раз, а то и два поднимается в воздух, проходит барьеры заградительного зенитного огня, непрерывно посылая на заданной волне одну информацию за другой о ходе боевого полета и голос его никогда не вздрагивает.