Изменить стиль страницы

Так, споря с Кораном, с самим пророком, отвечал на вопросы учеников Джалалиддин Руми в конце своего пути, в годы, когда женщин, как пленниц, держали в затворничестве, когда слова их не считались свидетельством ни перед судом человеческим, ни перед судом аллаха, когда они не смели появляться на людях и открывать лица своего, когда десятки жен и сотни наложниц содержались в гаремах знати, а бедняки не могли жениться, ибо не было у них денег на выкуп невесты, словом, в эпоху, когда женщина не почиталась за человека не только в мире ислама, но и в странах христианнейшего Запада.

И «писари тайн» записали его слова в книгу проповедей, названную «Фихи-ма-фихи», что означает «В ней — только то, что в ней».

Стоя в Ларенде над раскрытой могилой матери и даже потом в Конье над холмиком, навсегда скрывшим от него жемчужину его сердца Гаухер, он еще не знал этих слов. Но именно они, его любимые мертвецы — он разбросал их на своем пути, как семена, по всему лику земли, — проросли мыслями, которые много лет спустя неверным, дрожащим почерком, страшась их еретического духа, занесли на белую самаркандскую бумагу его ученики.

ДОНОС

Султанский наместник Ларенде эмир Муса принял самое деятельное участие в похоронах Мумине-хатун. Выждав несколько дней, чтобы не помешать скорби Султана Улемов, он вместе со свитой явился пред его лицо и предложил, если святой отец соблаговолит дать свое позволение, поставить над могилой надгробие, правда, не такое великолепное, как того заслуживает жена Султана Улемов мусульманского мира, но такое, которое позволит его эмирская казна.

Джалалиддин сразу решил, что отец, всю свою жизнь считавший харамом любое даяние власть предержащих, откажется. Но он ошибся: отец изъявил свое благоволение. Верно, смерть сына и жены смягчили и непреклонного Султана Улемов.

Эмир Муса, дороживший тем, что столь славный улем и проповедник живет во вверенном ему городе, жертвовал своей казной на богоугодное дело не без задней мысли: теперь, думалось ему, Султан Улемов не покинет дорогие ему могилы. Но вышло иначе.

Главное содержание собственной жизни каждого двора, даже самого ничтожного, составляют интриги и доносы. Хоть эмир Муса, простоватый воин-тюрок, и терпеть их не мог, его двор не составлял исключения. Султанский наместник был уже не только воином, но и управителем, то есть политиком, а следовательно, должен был уметь каждый день без выражения неудовольствия проглатывать жабу. Иначе его место всегда был готов занять ловкач, готовый глотать и менее приятные предметы.

Постройка надгробия Мумине-хатун — оно и сейчас стоит над ее могилой, — на которую ушла чуть не половина эмирской казны, — была весьма удобным поводом для доноса в столицу на высочайшее имя. Как все доносы, он был составлен не очень грамотно, но весьма благочестиво.

«В земли Рума из Балха пришел Султан Улемов Бахааддин Велед, дабы освятить этот край светом своей святости. Меж тем Султану Нашего Века об этом ничего не ведомо, ибо его раб и наместник эмир Муса силой удержал Султана Улемов в Ларенде, построил ему медресе, водрузил над могилой недавно усопшей жены надгробие, стоившее немалых денег. Проявленная эмиром дерзость показывает, что сей раб вашего величества не страшится гнева падишахского».

Султан Аляэддин Кей Кубад I, начинавший каждый день с чтения писем и доносов, пришел в такой гнев, что эмиру Мусе вряд ли удалось бы сносить свою голову, ежели бы не успокоил повелителя его визирь. Узнаем-де, как обстоит дело, посредством наших проведчиков, тогда и решим, как поступить с наместником.

Через неделю в дом наместника прискакал султанский гонец и вручил ему скрепленную султанской печатью кожаную трубку. Эмир Муса приложил ее к голове в знак святости монаршей воли, поцеловал печать и велел позвать кадия для прочтения послания. Кадий, пробежав письмо, побелел и вскинул на эмира пустые глаза, словно перед ним был не человек, а неодушевленный предмет.

«Как осмелился ты, — писал султан, — не подать мне вести о прибытии святого человека?! Подобная забывчивость и небрежение вряд ли будут прощены тебе Аллахом».

Дальше Муса не слышал. Выражения высочайшего послания не оставляли сомнений, что дело идет о его жизни и смерти.

Муса видел не одну смерть на поле брани. Но храбрость в бою и храбрость перед лицом повелителя — разные вещи. По обычному праву тюрок-сельджуков слуги и чины державы в отличие от земледельцев, считавшихся свободными общинниками и подлежавших шариатскому суду, числились рабами султана: их имущество, честь, жизнь и смерть зависели от его воли.

Не ведая, долго ли ему осталось жить, эмир Муса бросился за последним благословением к Султану Улемов, поскольку тот был отчасти и причиной постигшей его султанской немилости. Не раз намекал Муса, что следовало бы дать весть о нем в Конью, но Султан Улемов удерживал его: незачем, мол, знать султану этого суетного мира о рабе аллаха, всецело преданного миру иному.

Увидев в руках эмира послание, Султан Улемов тут же понял: весть недобрая. Не спеша прочитав письмо, он медленно вложил его в трубку и задумался.

Известно было ему, что сельджукские султаны относились к богословам и шейхам с неизменным благоволением: земли их были расположены на окраине мусульманского мира, нужно было привлечь приязнь правоверных, дабы успешно отражать натиск крестоносцев и одну за другой отвоевывать области византийские. А для этого требовалось во всем блюсти идеал мусульманского правителя: раз власть султана исходила от бога, он обязан был исполнять божественные веления, запечатленные в Коране и хадисах, толкуемые святыми старцами и улемами, устами которых глаголил вседержатель миров.

Дважды огладив бороду, Султан Улемов обратил свой взор на эмира, покорно склонившего шею в ожидании приговора.

— Ступай без страха пред лицо султана! Изложи ему все, как было!

Наскоро собрав в подарок повелителю остатки казны, эмир Муса вместо письменного ответа с гонцом в тот же день в сопровождении трех телохранителей ускакал в Конью сам.

Аляэддин Кей Кубад I, Султан Эмиров Ислама, коему покорялись князья и тираны всех стран от Йемена до Грузии и Абхазии, от владений Руси до границ Тарсуса, от Антальи, что на берегу моря Средиземного, до степей Кыпчака и Судака на той стороне моря Черного, от исхода владений Византии, френков и армян до Ктезифона, принял своего наместника в государственном диване. Пав ниц, Муса трижды бил челом, поцеловал деревянную ножку престола, покрытого ковром, на котором сидел, поджав под себя ноги, повелитель. Получив разрешение встать, он в знак покорности и повиновения скрестил на груди руки, ожидая, пока султан или кто-нибудь из улемов в черных джуббе, эмиров и вельмож в ярких халатах даст знак, что ему дозволено держать ответ.

— Говори! — приказал визирь, стоявший по правую руку от престола.

Муса, поклонившись еще раз, рассказал, не снимая вины с себя, все как было, присовокупив пространные похвалы святости Великого Шейха и Султана Улемов, пожаловавшего по велению аллаха на земли сельджукской державы и пожелавшего сделать местопребыванием своим город Ларенде, доверенный повелителем его ничтожному рабу.

Аляэддин Кей Кубад, рыжебородый, тридцатипятилетний, только что вернулся из победоносного похода на Трапезунд. Присоединив ко всем своим титулам еще один — «повелителя побережья», и не без основания полагая, что после разгрома Хорезма монголами он сделался могущественнейшим мусульманским государем, султан много размышлял в то время о дарованной ему власти, открывавшей пути к господству над миром, и, быть может, не только мусульманским. Великий шейх, носивший титул Султана Улемов, был ему, Султану Эмиров Ислама, весьма кстати.

Эмир Муса вернулся в Ларенде против ожидания живой и здоровый. Мало того — с султанскими подарками, в сопровождении дворцовой охраны и двух придворных вельмож, коим поручено было передать высочайшее пожелание, чтобы святой отец, если он соблаговолит, сделал местопребыванием своим и детей своих Конью, ибо султан будет счастлив пользоваться его наставлениями.