Изменить стиль страницы

— От бога идем мы и к богу придем, — возгласил он по-арабски. — Нет власти иной, кроме власти Аллаха. Мы идем ниоткуда и придем в никуда!

Стража оторопела. Арабы благоговеют перед словом, сказанным на языке пророка. А смысл слов и тон, которым произнес их этот странный путник, были устрашающи. Воины не решились ни остановить караван, ни отпустить его. Отрядив гонца к шейху шейхов Багдада Сухраварди, они последовали к городу вместе с караваном.

Когда гонец доложил, что к Дару-с-Саляму, то есть Обители Мира, как на официальном языке называлась столица халифата, приближается караван, судя по всему, идущий из Хорасана, с которым следуют улемы и дервиши, и передал странные слова, шейх Сухраварди решил:

— Это может быть только Бахааддин Велед из Балха, ибо по нынешним временам никто, кроме него, таким языком не изъясняется.

Сухраварди, один из виднейших богословов Багдада, тот самый, что, пытаясь предотвратить поход против халифа, ездил послом к хорезмшаху Мухаммаду, знал всех виднейших шейхов и суфиев своего времени. Ведома была ему и распря меж улемами шахского двора и Бахааддином Веледом. И ежели теперь знаменитый шейх и проповедник покинул владения хорезмшаха, то, каковы бы ни были причины, это на руку благословенному халифскому дому Аббаса. Следовало оказать путникам самый почетный прием, дабы все благочестивые мусульмане видели уважение повелителя правоверных к мужам веры, коих преследует нечестивый хорезмшах, дерзнувший простереть святотатственную длань свою к халифскому престолу в Багдаде.

Когда показались стены халифской столицы, навстречу каравану выехала из ворот внушительная процессия во главе с самим шейхом Сухраварди на белом муле.

Сухраварди спешился за несколько шагов. Подошел к откинувшему полог Султану Улемов. Тот позволил шейху шейхов Багдада поцеловать край своего платья. Однако предложение остановиться у него в особняке учтиво, но твердо отклонил. Улемам-де больше пристало ночевать в медресе, тем более что, как бы ни хотелось путникам продлить пребывание в Обители Мира, они уже завернулись в плащ паломничества и, если на то будет соизволение божие, немедля отправятся дальше в Мекку.

Они въехали в город по мосту Нахрване, перекинутому через быстрые мутные волны Тигра.

Отец был по-прежнему непроницаемо замкнут. Но глаза его горели, и в раскаленно-белом пламени гнева поблескивали темные искры гордыни.

Впрочем, скорее это лишь мнилось Джалалиддину теперь, через много лет, а тогда не мог об отце он даже мыслить такими словами. Да и не понимал он тогда, что гнев и питается гордыней, и сам порождает ее, подобно тому, как пламя, возгораясь на углях, оставляет после себя только угли да пепел. И если научился Джалалиддин задувать в себе вспышки гнева, то оттого лишь, что лишил его пищи — неуемной отцовской гордыни. Но это отнюдь не сделало Джалалиддина смиренным: не зря евнухи духа считают его дерзким еретиком. Что поделать, страсть всегда кажется евнухам дерзостью.

Да, он, Джалалиддин, пожалуй, превзошел Бахааддина Веледа, и этим он немало обязан победе над отцовской гордыней, которая затемняет взор гневом нетерпимости…

Они медленно продвигались по багдадским улицам. День угасал. За решетками окон кой-где уже возжигали светильники. Но небо над дворцами, башнями, минаретами и домами, бескрайнее удивительное зеленое багдадское небо еще светилось ярким светом, точно вбирая в себя все великолепие этого города, тонувшего в полумраке сумерек.

Как полагалось духовному лицу, шейх Сухраварди, верный слуга халифского дома Аббасидов, одарил Султана Улемов знаками внимания, выражавшими почтение к духовным заслугам гостя: сам сопроводил его до медресе, ввел в лучшую келью и даже собственноручно снял с него покрытые дорожной пылью высокие сапоги. Отец все это принял как должное.

Но когда после вечерней молитвы в медресе пожаловала вереница слуг и рабов, предводительствуемая хлебодаром самого халифа Абу-л-Аббаса Ахмеда-ан-Насира Лидиниллаха, неся на подносах, прикрытых круглыми медными крышками, яства с дворцового стола, фрукты в плетеных корзинах, для любования, йеменский тростниковый сахар в запечатанных гипсом ивовых трубках и в довершение всего блюдо с золотыми египетскими динарами, снова взыграла гордыня Султана Улемов.

— Мы всем обеспечены в достатке. А богатому и здоровому не пристало принимать подаяние.

Отказавшись таким образом от даров повелителя, он повелел отправить яства в богадельни, а деньги раздать дервишским обителям Багдада.

Шейх Сухраварди понял, что, заботясь о собственной непогрешимости, гость почитает дары халифа для себя харамом. И, огорченный, удалился.

Он не ошибся. В ответ на вопросительные взгляды мюридов, Султан Улемов счел нужным пояснить свой поступок, ибо как-никак халиф считался не только светским повелителем.

— Прими я подношение халифа, предавшегося вместо попечения об общине пророка пению, музыке и вину, от него могла быть отвращена кара господня!

Султан Улемов считал себя прямым орудием аллаха, ни больше, ни меньше.

Сыновья балхского богослова были наслышаны о роскоши и безнравственных развлечениях двора, несовместимых с саном халифа. В Багдаде ссылались на изречение пророка: «Трем играм сопутствуют ангелы — конским скачкам, состязаниям в стрельбе и забавам мужчины с женщиной». Но, во-первых, иснад, то есть цепь передатчиков этого изречения, была признана ортодоксальными улемами недостоверной, а во-вторых, оно никак не оправдывало ни петушиных, перепелиных и бараньих боев, всенародно устраиваемых в столице, ни пиров с винопитием, на которых в знак приветствия бросали друг другу цветы, слушали музыку и пение рабынь, скрывавшихся за занавесью, а иногда и вовсе открытых взорам. Рассказывали даже, что на пирах кадии, коим вменялось в обязанность блюсти шариат, сами переодевались в пестрые платья и отцеживали спьяну вино от осадка через собственные бороды.

Джалалиддин вспомнил, с каким брезгливым трепетом слушал он о непотребстве халифа… Что сказал бы теперь отец, если бы узнал, что, его богобоязненный сын сам ввел обычай во время маджлисов слушать игру на флейте — нае и лютне — ребабе, петь стихи собственного сочинения, мало того — плясать под музыку, позволял женщинам участвовать в этих собраниях и осыпать его цветами?!

РЕБАБ

Ах, музыка, любимый его ребаб! Быть может, самая сильная его привязанность на свете. Пожалуй, и стихи слагал он именно оттого, что их музыка способна полнее выразить смысл, никогда полностью не умещающийся в слове. Ничто на свете так не раскрепощает скрытые в человеке душевные силы, не освобождает его от мелочей, от суеты каждодневных забот, не обращает к собственному духовному миру, как музыка и танец. «Ученые споры, — повторял он своим ученикам, — так часто разделяют людей, но танец и музыка, как ничто другое на свете, выявляют людское единство».

Язык любви — язык ребаба
Един для турка, грека и араба.

Не странно ли, что сам, будучи проповедником-суфием, Султан Улемов яростно восставал против музыки? Ведь еще за сто лет до него почитаемый шейх Абу Саид в Нишапуре, да и многие другие, устраивали «сэма», или, как говорили латиняне, «аудициа беатифика», то есть блаженное слушание музыки и пения, причем не только коранических сур, но и любовных стихов.

Практики и теоретики суфизма, разработавшие учение о «тарикате», то есть «пути» к нравственному самосовершенствованию и слиянию с абсолютом, определили ряд устойчивых психических состояний, достигаемых неустанными стараниями «путника». Эти состояния они назвали «макамами», то есть «стоянками». Но для них не осталось тайной, что наряду с устойчивыми психическими состояниями на «путника» налетают кратковременные, как порывы ветра, настроения. Такие порывы они называли «халь», как греки назвали их «экстазом», а мы бы назвали — вдохновением. В отличие от «макамов» «халь» хотя и являлся наградой за долгое и неустанное самоотвержение, но тем не менее не мог быть вызван усилием воли или стараниями самого путника, так же как не может быть вызвано вдохновение, хотя дается оно только тем, кто все свои помыслы устремляет к одной цели. Тонкие знатоки человеческой души, видные шейхи заметили, что музыка является едва ли не единственным средством, способным приблизить состояние «халь».