Изменить стиль страницы

— Не волыньте, прапорщик, по-дружески советую! Хотите, открою вам военную тайну? Знаю, что вы не проболтаетесь. Более того, считайте это первым актом нашего доверия к вам. В ответ на ваше недоверие… Так вот, на Румынском фронте у нас полнейший бедлам. Дезертирство повальное, дыры затыкать нечем. Вот мы и готовимся уйти из Киева, в еще более теплые края, на Одессу. Михаил Артемьевич поведет туда свои самые верные части. Со дня на день ждем приказа. Так что не теряйте времени, пока мы здесь. Приходите, буду ждать. Вам теперь в какую сторону?

— За угол, направо.

— А мне налево. Я ведь левый. До завтра, Черкасский. Жду!

Каким бы ни был расхваленный Лютичем Муравьев «великим полководцем революции», размышлял Мирон Яковлевич, но если в его свите подвизаются такие типы… Именно это обстоятельство и смущало. А интеллигентный токарь Варейкис тогда, в Екатеринославе, оказался ему настолько симпатичен, что даже посотрудничали немного. И ефрейтор Фомичев, опять же. Большевики… Лютич — не с ними… Они — против Петлюры сегодня и были против царя и Керенского вчера. Все, казалось бы, подходит привередливой душе прапорщика-левши. Но он не торопится. Если сделает выбор — неизбежно придется пролить чью-то кровь. Кровь соотечественников!

Вскоре прапорщик Черкасский увидит и такую бумагу:

«Рабоче-Крестьянская Красная Армия создается из наиболее сознательных и организованных элементов трудящихся классов…»

А он-то — «элемент трудящегося класса»? Не пролетарий и не землепашец. Но и не паразит ведь! Или ратный труд уже не требуется Отечеству? Требуется. Иначе не создавали бы Красную Армию. Не писали бы:

«Доступ в ее ряды открыт для всех граждан Российской Республики не моложе 18 лет…

Воины рабоче-крестьянской армии состоят на полном государственном довольствии и сверх всего получают 50 рублей в месяц…»

Стало быть, все же — труд! И он не считает себя нетрудоспособным, невзирая на увечную руку. А полсотни рублей в месяц в семейном бюджете, право, не окажутся лишними. Самому же ему много ли надо? Мирон Яковлевич вспомнил афоризм Канта, который пришелся по душе еще в студенческую пору: кто отказался от излишеств, тот избавился от лишений.

И еще будет сказано в той бумаге:

«Товарищи! Бьет час всеобщего мирового восстания угнетенных всех стран против вековечных поработителей. Факел революции в нашей стране зажигает в разных углах Европы мировой пожар, который разрушит старые устои империалистического государства. Вперед, товарищи… Жизнь зовет вас стать в ряды воинов революционного дела. К вам, товарищи воины Красной Армии, взывает мир об освобождении от цепей и оков алчного капитализма. Его конец настал. Во всех концах земли занимается пламя революции!

Идите, все трудящиеся, под знамена Рабоче-Крестьянской Красной Армии!

Запись производится в Военно-революционном штабе…»

Далее указан будет адрес.

Черкасский дважды прочтет этот текст. Затем подумает, что защита Отечества для него дело понятное и привычное. А вот разжигать некий мировой пожар… Пожмет плечами. По указанному адресу так и не пойдет.

18. РАЗОРЕННОЕ ГНЕЗДО

Витязь на распутье i_024.png

Дверь с выломанным замком косо болталась на одной петле. Валялась на снегу сорванная с окна ставня, зияла угловатая дыра в разбитом стекле. Сквозняком выносило наружу выдранные страницы книг.

В прихожей, на грязном, затоптанном полу, в отвратительной вонючей луже лежало на боку чучело волка, все исколотое штыками. Поверженный зверь все улыбался, он не мог иначе.

А в комнатах… Вышибленные стекла книжных шкафов и расколотое зеркало на дверце опустевшего гардероба. Сорванные со стены и растоптанные фотографии. Раскиданные изувеченные книги.

Где письма Толстого? Из ящиков стола все вышвырнуто: искали деньги и ценности, нашли совсем другое — обозлились. Не ведали, что нет ничего ценнее тех писем от Льва Николаевича! Ну да, бандиты грелись, топили печку бумагами и книгами.

Содержимое чернильниц растеклось по всему столу. Всюду плевки, мокрые следы сапог. И распоротый матрас.

В соседней комнате было самое страшное: на фоне распахнутых дверец и выдвинутых ящиков буфета, в котором не осталось хрусталя и серебра, а фарфор превратился в осколки, над раздвижным столом, уже без скатерти, за которым лишь сегодня утром дружно завтракала семья, на спускавшемся с потолка оборванном шнуре — вместо привычной люстры — висел в затянутой петле огромный, неестественно длинный кот. Глаза его, прежде мудрые, теперь выпучились, выражали ужас и наводили ужас. Задние лапы повешенного кота едва не касались стола. Казалось, Бузук стоит в нелепой позе, вытянувшись вверх, будто изо всех сил стараясь дотянуться до потолка, с задранной мордой и разинутой пастью, беззвучно взывая к невидимым отсюда небесам.

Тут же на столе, под казненным животным, лежал листок бумаги, выдранный из бювара и придавленный обломком старинной японской вазы. На листке было написано: «Далой буржуев пиющих нашу кров! Анархия мат порядка!» Писали, видимо, чернильным карандашом, то и дело слюнявя его, — пьяно-неустойчивые буквы то бледнели, то вновь набирали яркость.

Все это застали Юдановы и Черкасский, вернувшись в домик на Левашовской.

Только что все они, преисполненные негромкой радости, сошли со ступенек одного из подъездов розово-бирюзового Мариинского двора, где сам комиссар по гражданским делам товарищ Чудновский поздравил с законным браком гражданина Украинской Советской республики Черкасского Мирона Яковлевича и гражданку Юданову-Черкасскую Нелли Ильиничну. Только что они намеревались нешумно отметить в скромном семейном кругу это неповторимое событие. И вот…

С Нелей началась истерика, с трудом привели в чувство, теперь лишь тихо и безостановочно плакала. Мирон Яковлевич тщетно пытался успокоить ее. Илья Львович метался в отчаянии по комнатам, все надеялся отыскать письма Толстого (а вдруг все же не сгорели?). Елена Казимировна сперва окаменела, затем — прямая, напряженная — медленно достала ведро, медленно подошла с ним к крану и включила воду.

— Мирон Яковлевич, родной мой! — Она в который раз не позволила себе разрыдаться. — Об одном умоляю. Снимите там… Бузука, уберите куда-нибудь. Я не могу…

Черкасский пытался осмыслить случившееся.

С такой откровенной наглостью, почти в центре города, среди бела дня, как раз когда утомленные патрули возвратились в казармы… Слава богу, что не оказалось дома женщин — страшно даже представить себе, что тут могло быть! И в то же время точила досада, что все произошло в его отсутствие: уж он бы не одну бандитскую сволочь уложил на месте преступления.

Судя по записке, здесь похозяйничали анархисты, которые пришли в Киев с войсками Муравьева. Нет, он ни минуты не жалеет, что не откликнулся на предложение Лютича. Водить в бой подобное отребье он не намерен! Однако делать нечего, придется обращаться к нынешним властям, больше не к кому. И Мирон Яковлевич снова отправился в Мариинский дворец.

Там выслушали его рассказ внимательно и сочувственно. Сообщили, что Муравьев уже отправился под Одессу, на Румынский фронт, с ним ушли и анархисты, последние — буквально только что. Вполне возможно, что перед самым уходом и напакостили: дескать, ищи ветра в поле. Но оставлять такого дела, конечно, никак нельзя — революция должна решительно избавляться от любых компрометирующих ее попутчиков. Поэтому попросили написать все, как было, дали бумагу, ручку и чернила. Заметив, что пишет он левой рукой и с превеликим трудом, предложили продиктовать. Хотя надежда на возмездие была почти потеряна, Мирон Яковлевич продиктовал все, что считал нужным для дела, и поставил свою подпись. Росчерк его, естественно, теперь изменился, правой рукой получалось иначе, но это не имело какого-либо значения.

Понимая, что ничего другого предпринять он больше не может, Мирон Яковлевич заторопился домой.

Вниз по Александровской неторопливо проследовал конный патруль червонных казаков. Томно избоченясь, всадники набирали повод, сдерживая лошадей, скользивших по оледеневшей мостовой. Один из них оглянулся на пересекавшего улицу человека в офицерской шинели и черной папахе. Румяное лицо молодого казака выражало более бесхитростное любопытство, нежели революционную бдительность. Мирон Яковлевич не удержался и по-свойски подмигнул «червонцу». На душе чуть полегчало.