Изменить стиль страницы

Он обитал в деревянном трехэтажном здании на главной улице поселения Лембасово, окнами фасада выходящем прямо на шоссейную дорогу. Шесть пирамидальных голубых елей произрастали перед домом, символизируя своего рода сад. Сам дом был довольно облуплен, что, впрочем, в наших краях не является свидетельством запущенности: достаточно один раз не покрасить стену вовремя, и вот уже климат получает возможность произвести свои разрушения.

Колонны, пухлые ангелочки с гирляндами и Богиня Разума в развевающихся античных одеждах, оставляющих обнаженной ее могучую грудь, — все это было нарисовано на плоском, обшитом досками фасаде. Искусные переходы белого в серый и черный придавали объемность изображению, так что, можно сказать, дом Скарятина украшали своего рода «барельефы».

Торопясь вступить в наследство, я не озаботился в Петербурге напечатанием моих визитных карточек. Это поставило меня в затруднительное положение, из которого я вышел, написав краткое послание и передав его с лакеем хозяину дома.

Лакей имел вид всклокоченного мужика, только что вернувшегося, например, с сенокоса. На нем были грубая рубаха, овчинная жилетка, потертая и потная, и штаны с заплатами на коленях. Со мной он разговаривал весьма неприветливо:

— Что угодно?

— Я новый владелец «Осинок»; пришел познакомиться с господами. Не угодно ли им будет принять меня?

С этими краткими словами я протянул лакею письмо, написанное загодя на листке хозяйственной бумаги. Лакей с сомнением взял листок черными, узловатыми пальцами. Не прибавив больше ни слова, он удалился, а я остался в просторной и пустой прихожей, где синеватым, мертвенным светом горели очень яркие лампы, очевидно, похищенные из какого-то учреждения.

Скоро лакей явился опять и с лестницы, не снисходя спуститься ко мне в прихожую, произнес:

— Господа примут на втором этаже.

Я поднялся вслед за ним и очутился в просторной комнате, которая, как и прихожая, поражала почти полным отсутствием мебели. Несколько картин и гобеленов, заключенных в рамки, пытались скрасить необитаемость стен. Картины были по преимуществу посвящены жизни моллюсков в доисторическую эпоху, когда папоротники еще не утратили своего права именоваться деревьями. Тщательность, с которой были нарисованы эти странные создания, говорила, скорее, о руке ученого, нежели художника.

Г-н Скарятин и его дочь ожидали меня, сидя в креслах возле окна. Я не мог разглядеть их лиц и остановился с неопределенной улыбкой у порога.

Скарятин тотчас поднялся ко мне навстречу и заранее протянул руку.

— Рад приветствовать вас в наших краях, Тимофей… э…

— Трофим Васильевич, папа, — вмешалась дочь и пошевелилась в креслах.

Я поклонился в ее сторону и ответил на рукопожатие сильно покрасневшего Скарятина.

— Прошу прощения, — пробормотал он.

— Это ничего, — утешил его я.

Он проводил меня к окну, где я предстал перед дамой.

— Моя дочь, Анна Николаевна, — представил Скарятин. — Ученая девица.

Анна Николаевна подняла лицо и посмотрела на меня с улыбкой, а затем, не вставая, протянула мне руку для поцелуя. Рука у нее была шершавая, с твердыми мозолями.

— Я занимаюсь греблей, — пояснила она, предупреждая мой возможный вопрос. — Но главное мое увлечение — палеонтология. Вам, конечно, известно, что мы находимся на дне древнего, давно высохшего моря?

— Ни о чем подобном мне не доводилось слышать, — заверил ее я светским тоном.

Я знал, что для ученых нет ничего приятнее, чем получить возможность просветить очередного профана, и надеялся подобным способом завоевать расположение Анны Николаевны.

Анна Николаевна была, судя по ее виду, лет тридцати с небольшим. У нее было приятное круглое лицо с выраженными скулами и ямочками в углах рта, светлые волосы неопределенного оттенка, остриженные кружком. Сбоку она носила заколку, украшенную парой блестящих красных камушков, возможно, рубинов. На ней было изящное домашнее платье, отороченное по рукавам и подолу легким мехом.

Николай Григорьевич чертами лица очень напоминал дочь и одет был подобным же образом, то есть в халат с мехом на рукавах. Однако у Анны Николаевны я заметил в выражении глаз много твердой воли, в то время как Николай Григорьевич представлялся человеком мягким, настоящим подкаблучником. За отсутствием супруги он теперь покорялся дочери.

— Вы, конечно, уже обратили внимание на картины, — продолжала Анна Николаевна, глядя на меня ласково, как на несмышленыша. — Это моя работа.

— Неужели? — пробормотал я.

— Я старалась воссоздать не только внешний облик, но и образ жизни этих загадочных существ, которые обитали в наших краях задолго до нашего появления. Считайте мою работу простой данью уважения к нашим предшественникам.

Я не знал, что на это можно сказать, и потому просто поклонился.

Анна Николаевна, смеясь, повернулась к отцу:

— Правда же, он прелесть, папа? Мы должны пригласить его в театр.

— Да, — спохватился Николай Григорьевич, — разумеется. Вы любите театр, Трифон… э…

— Трофим, папа. Трофим Васильевич, — поправила дочь строгим тоном.

Бедный Николай Григорьевич выглядел таким сконфуженным, что я готов был согласиться и на «Трифона», и на «Тимофея», и на «Терентия», лишь бы только утешить его.

— Разумеется, Николай Григорьевич, — сказал я. — Кто же не любит театра?

— Вы, вероятно, полагаете, что очутились в страшенном захолустье, — заговорил приободренный Николай Григорьевич, — и, возможно, даже лелеете мечту поскорее избавиться от наследства и приобрести взамен дом или часть дома в Петербурге.

Я попытался уверить его в том, что у меня и мысли такой не возникало, но Николай Григорьевич уже помчался по стремнине своего монолога и моих возражений не слушал.

— Однако вы не должны спешить, покуда не исследуете всех возможностей нашего края! Отнюдь не должны спешить. Пользуйтесь тем, что попало к вам в руки. Помимо богатых палеонтологических возможностей, — тут он покосился на свою дочь, которая невозмутимо улыбнулась, но промолчала, — здесь имеются и другие. Например, театр. Любой петербургский житель в своем высокомерии считает, будто единственный в мире театр — это Мариинский; ну так смею вас заверить: таковое мнение ошибочно. У нас имеется достаточно превосходный оперный театр, которого основатель и главный содержатель — перед вами!

Тут он поклонился.

Я не сразу сообразил, что он имеет в виду, и на всякий случай ответил ему поклоном.

— Папа хочет сказать, что вторая, лучшая и большая, половина нашего дома отдана под театр, — объяснила мне Анна Николаевна, улыбаясь. — И что именно папа руководит этим театром. Это его главное детище с тех пор, как умерла мама.

— Как говорится, весьма похвально посвятить себя искусству, а не расточить жизнь впустую на пьянство или чудачества, — прибавил Николай Григорьевич. — Если вы уже свели знакомство с господином Потифаровым, то знаете…

— Ваш дом — первый, где я счел необходимым представиться, — объявил я.

Потифаров имелся у меня в списке, который написал Витольд, однако отнюдь не за первым номером.

— Что ж, вы благоразумны, — молвил Скарятин. — И я поздравляю вас с этим.

— Я землевладелец совсем недавний, — сказал я. — Еще полгода назад я даже не подозревал о том, что могу сделаться наследником.

— Да, — подтвердила Анна Николаевна, особа весьма прямолинейная, — дядюшка ваш, бывало, говорил, что его с души воротит оставлять имение поповичу, а других вариаций у него нет.

— Аннушка отказала покойному Кузьме Кузьмичу, — пояснил Скарятин.

— Папа! — возмущенно воскликнула Анна Николаевна.

— А что здесь такого? — удивился Скарятин. — Рано или поздно Трофим Кузьмич…

— …Васильевич, — одними губами поправил я (зачем-то).

— …все узнал бы о тебе и покойном Кузьме Кузьмиче. Лучше уж ему расскажем мы, чем, к примеру, Лисистратов или эта моралистка в штанах, Верзилина.

— Папа… — вздохнула Анна Николаевна, но покорилась и повернулась ко мне: — Ваш дядя действительно предлагал мне вступить с ним в брак. Это было года три тому назад. «Не хочу, — твердил он, — чтобы „Осинки“ унаследовал попович. Я его в глаза не видывал, а между тем он мой ближайший родственник. Так не годится!» Я спросила его, не желает ли он познакомиться с племянником, но он только засмеялся и отвечал, что предпочитает жениться на мне.