Да, спаситель Армении как узнает об этом вашем благородном поступке, поймет, что вы приехали увидеть торжество освобождения вашей страны и народа, приобщить свой голос к их голосу, свое благородное сердце к их сердцу в этот чудесный, достопамятный миг — как же он вместо того чтобы полюбить вас и обнять за это, рассердится на вас? Какое должно быть сердце у того, кто увидав, как сын пустился по горам, с опасностью для жизни, чтобы свидеться с родителем, освобожденным наконец от мук, побыть с ним, порадоваться одной с ним радостью, — не простит его, если б даже этот сын был на смерть осужден?

Побольше бы мне таких сынов, как вы, побольше бы. Подойдите же, подойдите, ненаглядные мои, — за эти благородные глаза я жизнь отдам! — О, взлелеянные мною дети, подойдите, дайте еще раз поцеловать чистый ваш лоб, еще раз прижать к груди ваши милые лица, а остальное — моя забота. Наместник, ежели имеет что сказать, пусть сперва мне скажет. Вы явили такой же пример, как та дочь, что из Сибири пешком пришла в Москву освободить своего отца[190]. Кто ж может вас осудить?

И армянское войско уже у меня готово, — понемногу обучаются военному делу[191]. Мелик, если у бунтаря были такие дети, не был бы он разве рад? Армянский народ нуждается в таких сынах, именно в таких. О, если б еще подобных им хоть сотню!

А ну-ка, полюбуйся на их рост, на лицо, на речь, на глаза их бесподобные. Видит бог, — сейчас же вынул бы душу и им отдал! Да будет благословенно чрево, рождающее подобных детей. Каждый из них — как царский сын. Богу, создавшему вас, я в жертву себя принесу, в жертву! Похоронить меня надо, чтобы над вами птица посмела пролететь!

Вы желали родины — вот вам ваша родина. Сам знаю: вы из-за иссохшего старого черноризца таких мучений не стали бы терпеть. Любите ли вы меня или не любите, но раз вы так любите свой народ и страну, то вы для меня — ангелы Гавриил и Михаил, утешавшие нашего деда-Просветителя в Хор-Вирапе. Пойдемте, светочи души моей, пойдемте, — опаздываем, наместник уже, наверно, ждет меня. Мы ведь только что взяли крепость, — кто знает, что может случиться?

Нужно подумать о нашем народе, тюрьмы и подземелье полны нашими невинными детьми. Надо всех их вывести, освободить, позаботиться о них. Кто знает, что еще может твориться в разных потаенных уголках? Персы хоть и сломлены, но злоба и месть, вероятно, дымятся в их сердцах: ведь вчера еще были они хозяевами Еревана, стояли над нашим народом, а нынче мы стоим над ними, нашему кресту должны они подчиниться и поклониться[192]. — Идем!

Не успел он произнести эти слова, как снизу башни, где они стояли, раздался жалобный вопль:

— Отец преосвященный, родимый, поспеши: убили офицера, армянина, вместе с отцом! Помоги, чем можешь!

У дверей башни никого не было видно, но когда немного нагнулись и посмотрели, огонь посыпался на их головы. Крепость словно на гяз еще в глубину опустилась, — какой-то человек высунул голову из окна и кричал.

Ах, любезный читатель, зачем продолжать мне описание этих ужасных событий? Может быть, и сердце твое уже подсказало тебе, — какой же офицер в такое время мог войти в этот ад, где ждала его смерть, если не наш юный Агаси? В течение пяти лет, в горах и ущельях среди зверей и разбойников, он не сгубил своей головы, сохранил ее, совершил такие подвиги, какие мало кто совершал на свете. Наконец, вместе с генералом Красовским прилетел он на свою возлюбленную родину, чтобы поспеть к последнему дыханию несчастного отца своего и, едва лишь взяли крепость, словно ягненок, потерявший мать, не дотерпев, чтобы суматоха сколько-нибудь улеглась, бросился в башни, в одну, в другую, — и тут, когда назвал он имя отца, подвернулся ему один ереванский армянин, который и повел его к дверям той башни, где был заключен его злополучный отец вместе с несколькими еще армянами.

Но бессовестные персы давно уже проведали о его прибытии с русским войском: отцы, братья, родственники убитых им когда-то людей — всего с десяток человек — вошли и спрятались в той башне.

Ах, что еще писать? Рука слабеет, сердце сочится кровью.

Ах, кто же будет оплакивать Агаси, проливать слезы о его загубленной жизни? — Я, я, ничтожный, склоняюсь перед его могилой. Когда я был ребенком, не он ли держал меня на коленях, забавлял, утешался мною? Нет, я не камень, чтоб его не оплакивать! Разве не готов я душу свою положить за него, — такого доблестного, честного, храброго юношу? — иного сердце мое не стерпит.

Но нет, кто я такой, чтобы оплакивать Агаси? Могу ли этими вот устами растрогать, сжечь, испепелить сердца слушателей? После меня явится тот, кто достойно его оплачет, — я же продолжу свое горестное повествование.

Три злодея лежали мертвые в башне в стороне, остальные бежали, — ах, язык, замолчишь ли ты?

Агаси, ангел Агаси, с двумя кинжалами в сердце, тремя в спине, с израненными в тысяче мест ногами и руками, лежал на груди своего несчастного отца. Кругом было море крови. В эту минуту вбежал преосвященный.

Едва Агаси занес правую руку, чтобы обхватить отца за шею, прижать к груди эти белоснежные волосы, исполнить заветное желание стольких лет и успокоиться, как ему отсекли плечо, и отрубленная рука так и осталась под отцовской головой, лицо прижато было к лицу отца, левая рука, окоченев, лежала у него на груди.

— Увы! Ослепните, мои глаза! Увы, — кровный сын моего народа! Да зарастет тернием наш путь! Молодец ты наш, брат ты наш, дитя армянское! Горе нам и нашей жизни! Светоч Еревана, взлелеянный, взращенный мною милый Агаси, — тут ли должна была пролиться твоя кровь?

Так сказали эти преданные родине люди, приложили платки к глазам и отошли в сторону, застыли, ослабели, унеслись в небо, стояли окаменелые.

Едва кто-нибудь из них взглядывал на лицо отца, на просветленное его выражение или на израненное, окровавленное тело сына, из груди их вылетал глубокий вздох, крик, вопль:

— Посмотрите же, посмотрите, как он обнял отца! На старика посмотрите — как вперил он взор в лицо сына и обеими руками бьет себя по голове…

(Сердце, разорвись! Сердце, не могу больше, не выдерживаю… У кого есть душа, — сам поймет… Об остальном напишу завтра).

14

Много армянский народ потерял в этих боях таких храбрых, отважных сынов. Так где ж тут — да и какая польза — долго плакать и горевать?

Но, увы, мать Агаси во время переселения окончила свои печальные дни, отец в крови сыновней омыл свое окоченевшее тело, а жена, несчастная Назлу, была еще в Памбаке. Только присутствующие и знакомцы горевали, скорбели о нем.

Пока Агаси был у Мадатова, он о своих храбрых товарищах не имел никакой вести Люди сказывали, будто их взяли в плен и услали к Гасан-хану.

Бог весть, может быть, многие из тех калек и были его друзья, но никто этого не знал.

От того закричавшего из башни ереванца узнали только одно: когда храбрый Агаси, в русских эполетах, показался у дверей башни, солдат часовой пропустил его и отдал ему честь.

— Как ангел, влетел храбрец в башню, — говорил ереванец, — а неверные притаились в стороне с обнаженными шашками и кинжалами. О взятии крепости мы ничего не знали, думали — это персы пришли нас зарезать или вывести и вздернуть. Стояли насмерть перепуганные, все застывшие, когда богатырь Агаси влетел к нам. Мы подумали, что он пришел арестовать тех негодяев и освободить нас. Кто ж мог знать, что это за человек и для чего пришел? А несчастный отец разве что дышал еще, и только, — свет очей его давно погас, руки и ноги давно отнялись, иссохли. Живот раздулся, подпирал под самый рот. Казалось, только душа не хотела покинуть его. Часто, когда он бывал в забытьи, мы явственно слышали, как он пытался приподнять голову и стенал замогильным голосом: «Да где же он?., дай, дай посмотреть… Агаси, сын мой, душа моя, долго ли еще будешь ты терзать меня? Я давно высмотрел себе местечко на небесах, о юный сын мой, долго ли будешь ты терзать меня? Приди, приди, ненаглядный мой, приди, дай мне ощутить дыхание твое, нет уж у меня глаз — нечем мне увидать тебя, нет и рук — нечем обнять тебя, — только язык остался да уши. Дай раз еще услышать твой голос, чтобы хоть матери твоей отнести весточку. Рипсимэ… Назлу… Каро… Парихан… Агаси!..»

вернуться

190

Стр. 268. …как та дочь, что из Сибири пешком пришла в Москву… — Имеется в виду реальный случай. В 1804 г. из Сибири в Петербург пешком добралась молодая девушка Прасковья Григорьевна Луполова, обратилась к царю с прошением и тот освободил ее ссыльного отца. Это послужило материалом для целого ряда сочинений: «Молодая Сибирячка», Ксавье де Местра, «Феодора» Августа Коцебу, «Параша Сибирячка» Н. А. Полевого, «Элизабет, или Сибирские изгнанники» Мари Софи Коттен. Параллельно с работой над «Ранами» в июле 1841 г. Абовян перевел на армянский язык драму Коцебу («Феодора или Дочерняя любовь»).

вернуться

191

…армянское войско… обучалось военному делу. — Армянское ополчение, созданное в годы русско-персидской войны, идейными вдохновителями которого были Нерсес Аштаракеци и поэт Арутюн Аламдарянц, принимало участие в военных действиях с июля 1826 г. (отряд Григория Манучаряна (епископа) насчитывал 500 всадников). В марте 1827 г. была формирована и армянская дружина, которая, начиная с мая, отдельными группами направлялась из Тифлиса в Ереван для борьбы с врагом в составе полков генерала А. Красовского. Командиром первой роты был подпоручик Сумбатов. В мае 1827 г. был издан устав армянского войска.

вернуться

192

Эти избранные армяне-патриоты, которые оба своим благородством, своим патриотизмом, слава богу, и ныне блещут среди нашего народа — дай им господь и еще долгие годы блестеть — выросли почти что на руках епископа Нерсеса. Остались ли они в Ереване, мне не известно. О том, что они потом сделали, хороший армянин должен написать отдельную книгу и суметь все в ней рассказать. Каждый раз, как я их вижу, мне кажется, что новый Смбат, новый Вардан явились среди нас. Впоследствии бог так исполнил заветное их желание — Ерусалимский долгое время был полицмейстером в Ереване, а другой, Смбатов, и сейчас — зеница ока народа: он полтора года был правителем всей Армянской области. Не только армяне, но и тюрки клянутся его именем еще и сегодня (Примечание автора).