Изменить стиль страницы

Безумие кончилось, едва замерла антенна. Запоздалый лось осел посреди поляны на дрожащих ногах, его налитые туманом зрачки увидели ограду, людей, обрыв. Со сдавленным ревом он шало метнулся в лес.

— Каково? — стеклянно блестя глазами, обернулся Родион. — Каково?

Его вопрос рассыпался дребезжащим смехом, но не нашел ответа у Таволгина, который с потемневшим лицом в упор смотрел на своего былого однокашника.

Губы Родиона дрогнули, чтобы тут же сойтись в жесткую, презрительную складку.

— Погубив леса, они все равно окочурились бы! — бешено выкрикнул он, наступая. — Лучше в них всаживать пули, да?!

Никто ему не возразил. Таволгин опустил взгляд к подножию обрыва. И все посмотрели туда, где, затихая, еще бились тела. Ведь сейчас, здесь люди были для животных подобием фатума, рока и, словно древние мойры, перед которыми, как полагали эллины, склонялись даже боги, держали в своих руках пряжу чужой судьбы.

БРЕМЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

«Надо же! — спеша за Телегиным по склону, удивился Рябцев. — Попал, некоторым образом, в сказку, иду к говорящему волку, а в мыслях жара, чушь, усталость и прочий бытовизм…»

Уж очень обыкновенным все было вокруг, таким, как всегда, как и сто, и тысячу лет назад, и, верно, задолго до человека. В мглистом небе теплело размытое солнце, под ногами вязко проседал рыжеватый, в хвое, песок; лапчатые сосенки вынуждали лавировать в застойном воздухе косогора, который испариной прохватывал тело. Удерживая дыхание, Рябцев стремился не отстать от Телегина, чьи и в старости проворные ноги каким-то образом даже не проминали песок, будто и не человек шел — лесной дух.

Наконец оба вскарабкались на гребень и по знаку Телегина присели под корявой сосной. Здесь тянуло ветерком, мягким, но и в этой мягкости уже прохладным, точно где-то в дороге он успел лизнуть стылый ледок. Рябцев поспешил запахнуть куртку.

Открытая взгляду ширь темнела хвойными увалами, перемежаясь желто-красными сполохами берез и осин, казалось, зряче дремала под неярким небом. В светло сереющей дали мерцало одинокое, в мохнатой опушке, озерко. С низовым накатом ветра в смолистую сушь воздуха струей врывался запах грибной прели, и тело, совсем как в детстве, блаженно ловило все тайные токи природы. Ни звука нигде, кроме шелеста ветвей, ни движения до самого горизонта, будто двадцать первый век только приснился людям. С близкой березы, кружась, слетал желтый лист.

— Где же хозяин? — рассеянно обводя взглядом дали, спросил Рябцев.

— А во-он, — неохотным движением руки Телегин показал на глухой распадок. — Там его логово. Нас он верно, уже заприметил. Подождем.

Заблудившийся муравей целился взбежать на колено Рябцев смахнул его небрежным щелчком, украдкой по косился на Телегина. Тот сидел не шелохнувшись, будто врос, недвижно смотрел в пространство. Казалось, он забыл о журналисте, целиком ушел в себя, точно первое в истории интервью зверя было самым обычным или пустым делом. Отрешенный ветер ерошит седое полукружье волос над круто выпуклым лбом, к голубым, уже чуть блеклым глазам стянулись морщинки — и не ученый вовсе, сидит под сереньким небом старичок, тот самый, из легенд, благостный пустынник, к руке которого сходятся звери, слетаются небесные птицы…

«Вот так все возвращается на круги своя, — мельком подумал Рябцев. — Это ты брось, — осадил он себя. — Выдумки твой пустынник. Просто время такое, что легенды и сказки сбываются. Они и должны сбываться, мечта и фантазия как-никак завязь дела, чему удивляться? Деды до ковра-самолета, сиречь до реактивного лайнера, дожили, а я вот сейчас с волком пообщаюсь, напишу об этом, и мир тихо ахнет… Нет, не ахнет, в том-то и дело, что не ахнет. Обрадуется, поудивляется, но в общем примет за должное, ибо с осуществлением фантазий все уже давно свыклись. Вот если бы они перестали осуществляться, тогда поразились бы. Нарушение закона, все равно что масса вдруг перестала бы переходить в энергию! А так… Ну ясно же, что животные вроде волка как-то думают, об этом еще в девятнадцатом веке Энгельс писал. Значит, можно улавливать электромагнитную динамику биотоков, декодировать эту сложную (очень сложную, кто спорит!) путаницу, искать непонятным символам соответствие, переводить их в звуки нормальной речи. «И молвил волк человеческим голосом…» — через транслятор. Ну, наконец-то, скажет человечество, наконец наука осилила речевой контакт с животными; интересно, послушаем, что там у серого за душой…

И все-таки! Вот именно: все-таки…»

— Не посвистеть ли? — спросил Рябцев с улыбкой. — Что-то наш друг не торопится.

— Зато мы торопимся. — Телегин резко выпрямился, колюче взглянул на журналиста. — Он вам не песик! Верно, кругами ходит, присматривается, что за гость.

— Каков хозяин, таков и гость, — с ходу отпарировал озадаченный переменой тона Рябцев.

И тут же пожалел, что привычка не теряться перед словом взяла в нем верх.

Но и Телегина, казалось, смутила внезапная суровость собственных слов.

— Серый — мужик серьезный, — сказал он, словно оправдываясь.

— Вы о нем — как о человеке… Телегин снова нахмурился.

— Ну, если вы так поняли мои слова — забудьте. Не стоит раскачивать древний маятник мысли.

— Маятник?

— Именно. Животных мы то уподобляли себе, то, наоборот, отвергали всякое с ними душевное сходство. В этой плоскости мысль маятником и ходила. А мир-то многомерен, значит, явление и истина о нем многомерны тоже.

«Теперь он со мной, как с маленьким, — раздосадованно подумал Рябцев. — Вот тебе и благостный старичок! Пороховой кремень».

Они знали друг друга едва ли час, потому что, встретив Рябцева у границы заповедника, Телегин повел его прямо сюда и по дороге больше отмалчивался. Теперешнее обострение разговора было на руку журналисту, ибо ничто так не раскрывает собеседника, как противоречие его словам.

— То-то философ Энгельс, — сказал Рябцев не без ехидства, — оказался куда проницательней сонма специалистов, которые и столетие спустя отказывали животным во всяком умении мыслить!

Телегин слегка кивнул.

— «Ученые так близко подошли к храму науки, что не видят храма и ничего не видят, кроме кирпича, к которому пришелся их нос». Знаете, чьи это слова?

— Нет…

— Сказано Герценом. Метко сказано! Уперты носом… А что поделаешь! Я вот говорю с вами, а мысли о волке. Почему не объявляется? Ведь что бы я вам там ни говорил, а уверенность моя тает. Странно! Как всякий зверь, он существо любопытное, к тому же вчера я не ответил на пару его вопросиков. Подзадорил: мол, завтра придет знаток, вы… то есть, уж он-то все объяснит.

— Ничего себе! — Рябцев фыркнул. — Не журналист значит, интервьюирует волка, а волк — журналиста! Край света… А если я не смогу ответить? Вопросы-то хоть какие?

— Да простенькие, какие еще могут быть у волка? — Телегин усмехнулся. — Когда и чем люди дерутся за самку…

— Что-о?!

— Вы разве не слышали о «брачных боях», «позе покорности»?

— Слышал, знаю…

— Тогда что же вас удивляет? Для волка это весьма существенный момент жизни, вот его и интересует, как это бывает у людей.

— О господи!

— То-то, — удовлетворенно сказал Телегин. — А вы, похоже, думали, что беседа с волком — так, забава, игра в одни ворота?

— Сдаюсь! — Рябцев рассмеялся. — М-да, все становится сверхинтересным…

— Если бы только интересным… Себя мы всегда видели в своих зеркалах, в чужом — ни разу. Я не из упрямства так долго отказывался оповещать всех о наших работах. Сначала надо было кое в чем убедиться.

— Например?

— А если бы из глубин конкретной индивидуальности на нас глянула родовая ненависть? Ведь сколько и как мы их истребляли!

— Ненависть заслуженная, мы бы ее пережили. Во имя истины, будущей дружбы…

— Может быть, еще и братской любви? Во имя мечты, так сказать… — Телегин вздохнул. — Мы опять скатились на плоскость. Любовь — ненависть… Да уляжется волк подле ягненка… Оставим это. А что, если бы на нас глянуло презрение?