Изменить стиль страницы

Не задействовав свое зрение, я перебираю ночные звуки в поисках необычного.

Темнота громче света. Под покровом ночной тьмы подноготная природы выходит наружу. Живые существа крадутся и беззвучно скользят, чтобы не привлекать внимания своих естественных врагов. Хищники не так осторожны. Они хлопают крыльями и взмывают ввысь, пока какой-нибудь живой кусок мяса не становится их целью. Тогда они кидаются вниз и хватают свою жертву. В эти финальные мгновения жизни раздаются крики и хруст костей. Щебет и щелканье возвещают о желании спариваться. А еще доносится журчание воды, просачивающейся сквозь землю в поисках своего источника… или покидающей дом.

Но даже без всего этого у темноты есть свой собственный звук, который не имеет ничего общего с тишиной, — в точности так же, как пространство не имеет ничего общего с пустотой. Иллюзия, которая дурачит нас до тех пор, пока мы не начинаем обращать на это внимание.

Мой ум бредет и через какое-то время натыкается на шум, который ничему не соответствует. Хныканье и следующий за ним шепот. Это плач? Похоже на то. Такие же задержки между вдохами.

Я медленно сажусь, вся подтягиваюсь на тот случай, если придется быстро вскочить. Отталкиваюсь от земли и встаю.

Я одна. Ни Лизы, ни швейцарца не видно. Но это ненадолго. Я нахожу их под звездным небом, и именно оттуда, как выясняется, исходят непонятные звуки.

Несмотря на то что он стоит ко мне спиной, я знаю, в чем дело. Бывало это и со мной. Я была ею. Швейцарец стоит, а Лиза перед ним на коленях, обслуживает его ртом. Я видела, как она обращала к нему лицо, полное обожания и благоговения. Уродливый двоюродный брат стокгольмского синдрома. Боготворить своего спасителя, который одновременно и твой поработитель. Он знает, что я здесь. Он всегда это знает. Он смеется, глядя на мое потрясение. Я не ханжа, но все же в нем есть какая-то грубая непристойность, выходящая далеко за пределы любви, секса и даже порнографии.

— Смотри, если тебе нравится.

— Ты свинья, — говорю я.

Услышав мой голос, девочка попыталась отстраниться, но он крепко держит ее за волосы, и ее начинает тошнить. Он отпускает Лизу, делает шаг назад, и она, упав на руки, начинает блевать в траву. Она отползает дальше в кусты, пока не превращается в едва различимый силуэт человека, согнутого рвотой.

— Она больна.

— Она беременна.

Он застегивает молнию штанов и засовывает пистолет сзади за пояс, именно так, как это делают в кино.

— Откуда ты знаешь, что это не «конь белый»? — спрашиваю я.

— У нее не хватало мозгов предохраняться во время совокупления. В недавнем прошлом.

В его холодном взгляде сквозит надменность триумфатора.

— Она сама рассказала, мне не пришлось спрашивать. Через несколько месяцев она будет излечена. Не думай, что я отец. Это не так.

У него хвастливый вид человека, который знает сто́ящий секрет.

Я сама знаю, что ты не отец. Эту мысль я оставляю при себе. Мои инстинкты подсказывают, что об этом не нужно говорить.

— Тем не менее это все-таки может быть «конь белый».

— Она показала мне свою грудь. Она у нее как дорожная схема. Ты на свою собственную смотрела в последнее время? Твои вены не стали более видимыми? Твоя грудь не стала тяжелее, хотя все остальное тело слабеет и истощается с каждым днем?

Он подходит ко мне, его губы искривляются в злобной усмешке.

— Вы можете вырастить своих ублюдков без отцов.

Возможно, он вообще не знает, кто отец ребенка Лизы. Просто не знает. Ведь за холодной насмешкой, которая служит ему защитной скорлупой, в глубине его глаз кроется целая куча сомнений. И невозможно предугадать, в какую сторону качнется его рассудок.

— Ты с нами только потому, что втроем безопаснее, чем вдвоем, — говорю я.

— Я с вами, потому что сам так решил. Не имеет значения, нравится это тебе и маленькой шлюхе или нет.

— Продолжай так думать.

— Ты умрешь без меня. Как чуть не умерла твоя глупая подружка.

Плечи Лизы вздымаются. У нее не «конь белый». Она не умрет. Просто беременна. Как и я. Я знаю, что швейцарец прав, опять прав. Я была слишком занята, наблюдая за смертью вокруг, и не заметила признаков зарождающейся жизни. Облегчение во мне смешивается со страхом, и они достигают такой однородности, что я уже не в состоянии отличить одно от другого.

Хорошенькая мы парочка.

Забор из сетки поверху увит колючей проволокой, как будто украшен диадемой бывшей королевы красоты. Плачевное состояние не умаляет его собственного достоинства: однажды поставленный, он существует с определенной целью.

Мы стоим на дороге, глядя на изъеденную ржавчиной рабицу. После одного прекрасного дня вернулись дожди, еще более мстительные, чем когда-либо раньше.

— Я пойду туда, — говорит швейцарец.

От этой дороги ответвляется другая, ведущая прямо к входной двери строения. Я отворачиваюсь и иду вперед.

— У нас нет времени. Местность совершенно плоская. И такой, возможно, будет еще на много миль.

— Так может быть в Америке, но не здесь. Италия вся состоит из гор.

Он широким жестом обводит окружающий ландшафт.

— В Италии пейзажи не тянутся бесконечно.

Я останавливаюсь, сажусь на мостовую, а вокруг меня дождь наливает мелкие лужи.

— Тогда иди, — говорю я ему. — Но если ты не вернешься через час, я уйду.

— Что там? — спрашивает Лиза.

— Выглядит как военное сооружение, — отвечаю я ей.

Она обращается с вопросом к швейцарцу:

— Это правда?

Ответа не последовало. Мужчина стоит там: ноги расставлены, руки скрещены на груди, лицо сосредоточенное — возможно, он бросает мысленный вызов забору или, что более вероятно, подбирает наиболее подходящее к ситуации оскорбление.

— Оставайся или уходи, это не имеет значения.

Лиза напряглась, ее тело дрожит, она мучительно решает, какую сторону забора ей выбрать. Оставаться или уходить. Со мной или с ним. В будущем она станет матерью и ей придется сделать намного более тягостный выбор. Я не могу помочь ей даже в таком простом деле. Внутренняя борьба отражается на ее лице, словно перед ней калейдоскоп и она отчаянно ищет такие комбинации, которые одновременно являются вопросами и ответами, приносящими утешение.

Наконец Лиза принимает решение. Она остается со мной, и мы стоим рядом. Я наблюдаю за швейцарцем, который уменьшается по мере удаления.

— Я не беременна. Нет.

— Но если ты беременна, то это, по крайней мере, объясняет, почему тебя тошнит.

— У меня «конь белый». Я умру.

— Не думаю.

— А я думаю, что умру.

— Ты не использовала противозачаточные средства.

— Ты ошибаешься, я умру.

— Он говорит, что ты беременна. Ты же ему веришь?

Это жестоко, но необходимо. Отрицание не принесет ничего, кроме вреда.

Она таращится невидящим глазом.

— Я тоже не хотела в это верить, — говорю я, — когда узнала о существовании своего ребенка. Повсюду шла война, и половина человечества была уже мертва. Прежняя жизнь исчезала, а я имела дерзость создать новую. Это как взять щенка, когда старая собака только-только умерла.

— Ты счастлива? — спрашивает Лиза.

Счастлива. Что это вообще значит? Я уже не помню, но, думаю, это как-то связано с ощущениями, которые возникают, когда держишь на пляже стаканчик мороженого и спешно лижешь его, чтобы оно, растаяв, не потекло по пальцам. Но как только ореховый крем растекся по пальцам, это конец. Никакое отмывание уже не избавит тебя от липкости. Но ты улыбаешься, потому что вкус орехового мороженого все еще ощущается во рту, напоминая, что счастье является в вафельном стаканчике в виде сладкой морозной массы.

Но счастлива ли я, зная, что ношу под сердцем дитя? Моя рука ложится на живот. От него осталось жалкое подобие того, что он собой представлял до апокалипсиса, но внутри определенная полнота, как будто я слишком плотно поела.

Счастлива ли я? Даже само звучание этого слова в моем сознании представляется каким-то чужим. Более всего прочего я испытываю чувство страха. Боюсь, что мы не сможем сделать намеченное. Прихожу в ужас от мысли, что, возможно, я не сумею уберечь своего ребенка от монстров, таящихся в тенях. Счастлива буду лишь в том случае, если достигну цели своего пути. Тогда и только тогда.